— Но политика — это и есть люди!

— Эм, ты хоть понимаешь, что значит эта фраза? Какая-то бессмыслица, просто красивые слова…

— Это значит, что мы тогда много чего обсуждали!

— Неужели? А я помню только то, что в те золотые деньки многим очень нравилось выпендриваться — особенно парням, конечно, которые разглагольствовали о феминизме, чтобы поскорее забраться какой-нибудь девчонке в трусы. Они лишь твердили очевидное: Мандела — хорошо, ядерная война — плохо. Как ужасно, что кто-то там голодает…

— Всё было не так!

— И сейчас всё то же самое, только темы другие. Теперь все долдонят про глобальное потепление и про то, что Блэр продался!

— А ты не согласен, что это так?

— Согласен! Да! Мне просто хотелось бы для разнообразия услышать, чтобы кто-нибудь из моих знакомых, хоть один человек, вдруг сказал: «А знаете, Буш не такой уж дурак», или «Слава богу, что хоть кто-то нашел в себе силы противостоять этому фашистскому диктатору», или «А кстати, я просто обожаю свою новую большую машину». Потому что, даже если они окажутся неправы, нам хотя бы будет о чем поговорить! И это хоть как-то умерит самодовольство остальных, и будет хоть какое-то разнообразие среди сплошных разговоров об оружии массового уничтожения, школах и чертовых ценах на недвижимость!

— Эй, ты и сам обсуждаешь цены на недвижимость!

— Знаю! И я сам себе уже надоел! — Его крик эхом разнесся по квартире. Он швырнул в стену вчерашнюю одежду, и они замерли в темной спальне с опущенными шторами и неприбранной кроватью.

— А я тебе тоже надоела? — тихо проговорила Эмма.

— Не говори глупости! Я не то имел в виду. — Внезапно почувствовав усталость, Декстер сел на кровать.

— Но это правда?

— Нет. Ты мне не надоела. Давай сменим тему, ладно?

— А о чем ты хочешь поговорить? — спросила она.

Ссутулившись на краю матраса, он закрыл лицо ладонями и выдохнул сквозь пальцы:

— Мы пробуем всего полтора года, Эм.

— Два.

— Ну два. Не знаю. Я просто… не выношу, когда ты на меня так смотришь.

— Как?

— Когда ничего не получается. Как будто я во всем виноват.

— Неправда!

— Но я себя именно так чувствую.

— Извини. Прости меня. Я просто… разочарована. Я очень хочу этого — вот в чем дело.

— Я тоже!

— Правда?

Он взглянул на нее обиженно:

— Конечно!

— Потому что сначала-то не хотел.

— А теперь хочу. Я люблю тебя. Ты же знаешь.

Эмма подошла к кровати и села рядом с Декстером. Некоторое время они сидели, опустив плечи и взявшись за руки.

— Иди ко мне, — ложась спиной на матрас, сказала она, и он последовал ее примеру, свесив ноги с кровати. Сквозь шторы просочился луч бледного света.

— Извини, что я сорвалась, — проговорила она.

— И ты меня извини… не знаю за что.

Она взяла его руку и прижала к своим губам:

— Знаешь, я думаю, нам стоит провериться. Сходить к специалисту по планированию семьи или кому-то вроде него. Нам обоим.

— У нас все в полном порядке.

— Я знаю. Это просто чтобы удостовериться.

— Два года — не так уж долго. Может, подождем еще шесть месяцев?

— Мне почему-то кажется, что у меня нет этих шести месяцев.

— Ты сошла с ума.

— В апреле мне будет тридцать девять, Декс.

— А мне сорок через две недели!

— О чем и речь.

Он сделал медленный выдох; перед глазами проплыла череда картин. Пробирки. Унылые кабинки, медсестры, натягивающие резиновые перчатки. Журналы.

— Ладно. Давай сдадим анализы. — Он повернулся и посмотрел на нее. — А как же лист ожидания?[63]

Она вздохнула:

— Не знаю, возможно, придется… пойти в частную клинику.

Спустя минуту он проговорил:

— Черт, никогда не думал, что услышу это от тебя.

— Я тоже. — Она снова вздохнула. — Я тоже не думала, что скажу это.

* * *

Установив хрупкое перемирие, он начал собираться на работу. Из-за их глупой ссоры он теперь опоздает, но в «Кафе Бельвилль» теперь и без него отлично справлялись. Он нанял сообразительную и ответственную управляющую, Мэдди, с которой у него установились отличные деловые отношения с намеком на легкий флирт, и ему уже не приходилось открывать кафе по утрам. Вместе с Эммой он спустился по лестнице и вышел на улицу, где стоял обычный серый день.

— И где этот дом?

— В Килберне. Я пришлю тебе адрес. Вроде симпатичный. На фото.

— На фото все симпатичные, — пробурчала она и словно услышала свой голос со стороны, угрюмый и усталый. Декстер промолчал; прошло мгновение, прежде чем она почувствовала возможным обнять его за талию и прильнуть к нему. — Что-то у нас сегодня не ладится. Или у меня. Прости.

— Ничего. Вечером никуда не пойдем, побудем вдвоем. Я ужин приготовлю. Впрочем, можем и сходить куда-нибудь. В кино, например. — Он поцеловал ее в щеку. — Я люблю тебя, и у нас все получится, верно?

Эмма молча застыла на пороге. Ей бы ответить, что она тоже его любит, но ей по-прежнему хотелось чего-то большего. Она решила подуться на него до обеда, а вечером все ему возместить. Если погода наладится, они могли бы подняться на Примроуз-Хилл[64] и посидеть там, как раньше. Главное, что Декстер никуда не денется, — и все будет в порядке.

— Тебе пора, — пробормотала она, уткнувшись в его плечо. — Опоздаешь к своей Мэдди.

— Опять за свое.

Она улыбнулась и подняла голову:

— К вечеру повеселею.

— Тогда повеселимся вместе.

— Повеселимся.

— Ведь мы все еще умеем веселиться, да?

— Конечно, умеем, — ответила она и поцеловала его на прощание.

* * *

И им действительно было весело вместе, хоть теперь это и выглядело несколько иначе. Всепоглощающее желание, страсть и восторг уступили место чередовавшимся в ровном ритме удовольствию, спокойной удовлетворенности и редким минутам раздражения. Эмма была довольна этими переменами; было время, когда она была счастливее, но никогда еще в ее жизни не было столько постоянства.

Иногда ей казалось, что их отношениям не хватает пыла, и не столько романтического, сколько того, что был свойственен первым годам их дружбы. Она помнила, как писала ему письма на десяти страницах до поздней ночи — безумные, страстные письма, полные глупой сентиментальности и непрозрачных намеков, восклицательных знаков и подчеркнутых слов. Одно время она даже каждый день посылала ему открытки, и были еще часовые разговоры по телефону перед сном. А те дни, проведенные в квартире в Долстоне, когда они ночами не спали, разговаривали и слушали пластинки, умолкая лишь с рассветом? А каникулы в доме его родителей, когда они купались в речке на Новый год? А тот вечер, когда они напились абсента в «секретном» баре в Чайна-таун? Все эти мгновения, и еще тысячи таких же, были зафиксированы в хранившихся у нее тетрадях, письмах, стопках фотографий — бесконечных фотографий. Было время, кажется в начале 1990-х, когда они не пропускали ни одного фотоавтомата — им непременно нужно было зайти внутрь, потому что тогда они еще не воспринимали как должное то, что они вместе.

Но чтобы просто смотреть на кого-то, сидеть и смотреть, и разговаривать до самого утра?.. Да у кого нынче найдется время, желание и силы, чтобы проболтать всю ночь? И о чем они будут разговаривать? О ценах на недвижимость? Когда-то она с трепетом ждала его ночных звонков, а теперь звонок посреди ночи означал, что что-то стряслось. Да и нужно ли теперь так много фотографироваться? Ведь они прекрасно изучили лица друг друга, и уже целая куча коробок из-под обуви набита этим хламом — целый архив набрался почти за двадцать лет. И кто в наше время пишет длинные письма? И почему это должно кого-то заботить?

Иногда она задавалась вопросом, что подумала бы двадцатидвухлетняя Эмма Морли о нынешней Эмме Мэйхью. Посчитала бы ее слишком зацикленной на себе? Слишком среднестатистической? Расчетливой мещанкой, которой теперь подавай собственный дом, отдых за границей, тряпки из Парижа и дорогие стрижки? Не показалась бы она самой себе слишком обычной — сменила фамилию, мечтает завести семью? С другой стороны, и претенциозную, обиженную на весь мир, ленивую, склонную к напыщенным тирадам, осуждающую всех и вся двадцатидвухлетнюю Эмму Морли вряд ли можно было назвать образцом совершенства. Уверенную в собственной правоте и важности, но совершенно не уверенную в себе — ведь именно этого качества ей всегда не хватало.

Нет, это и есть реальная жизнь, казалось Эмме, и пусть она утратила свой прежний пыл и любопытство — разве это не естественно? В тридцать восемь лет просто неприлично и неподобающе дружить и любить с тем же пылом и горячностью, как в двадцать два. Влюбляться, как в двадцать два. Писать стихи, плакать, слушая глупые поп-песенки. Затаскивать людей в фотоавтоматы и тратить целый день на составление музыкальных сборников; просить кого-то переночевать у тебя, просто чтобы не было скучно. Если сегодня придет в голову процитировать Боба Дилана, Томаса Элиота или, не дай бог, Брехта, ее собеседник лишь вежливо улыбнется и тихо попятится — и можно ли будет его винить? В тридцать восемь лет глупо думать, что какая-то там песня или фильм способны изменить всю жизнь. Нет, теперь все стало ровным, все успокоилось, и жизнь проходит на знакомом фоне удобства, удовлетворенности, привычки. Никаких больше судорожных метаний из одной крайности в другую. Нынче в друзьях остались лишь те, кого они знают уже пять, десять или двадцать лет. Они уже не разбогатеют и не обеднеют; еще некоторое время их не будут мучить проблемы со здоровьем. Они застряли в самой середине: средний класс, средний возраст; не прыгают от счастья, но этому и рады.