Сотрудники услышали грохот и теперь толпились в коридоре. Скоро они узнают про прикол и станут обсуждать мою реакцию. Я представила, что мои веки – это крылья колибри, которые отгоняют набежавшие слезы. Захотелось сбежать подальше, на другую работу, в другую жизнь. Скоро ли судьба мною наиграется? Ну почему для нас все так по-черному?

Я не знала, чем теперь заняться, поэтому взяла белый фильтр, заправила кофеварку и стала наблюдать, как сочится кофе. Чтобы не опозориться, я сосредоточилась на насыщенном аромате, маленьком элементе ежедневной роскоши. Раньше, до работы здесь, я ни разу не пробовала настоящего кофе: мы с бабулей пили советский растворимый, который состоял из цикория, а кофе содержал только в названии. Когда я рассказала об этом мистеру Хэрмону, он подарил нам кофеварку и трехмесячный запас зерен.

Я наполнила маленькую чашку, которую пришлось держать двумя руками, чтобы не выронить. Внезапно всем захотелось кофе, и вскоре на кухне стало не протолкнуться. Вита и Вера ухмылялись. Их боссы, более молодые версии мистера Хэрмона, поглядывали на меня искоса. Ноги больше меня не держали, и я присела на стул.

Через несколько минут зашел мистер Кесслер, одним взглядом прогнал всех любопытствующих и принес мне извинения за недостойное поведение мистера Хэрмона.

Я закрыла лицо руками, проклиная себя за тот момент истины, когда проболталась нашим офисным крысам, что не сплю с начальником. Поцарша потерянная, вот я кто! Обиделась, что держат за профурсетку, и сделала себе же хуже. А следовало помнить, что правда до добра не доводит.

Мистер Кесслер принял мою реакцию за стыд и неловко похлопал меня по плечу. Затем предложил денежную компенсацию и выразил надежду, что я не доведу дело до суда. Похоже, он просто не знал, что на Украине не действуют ни законы, ни порядки. Но я не собиралась его просвещать.

– Такого больше не повторится, – пообещал мистер Кесслер.

Через неделю он уедет, и что тогда?

Я встала, оправила сшитую бабулей черную шерстяную юбку и пошла через пустой коридор назад к своему столу, к своей жизни.

Ойц, холера! Чтоб вы знали, не надо меня жалеть.


Глава 3

К счастью, снаружи по мне было ничего не заметно. Сухие глаза, легкая улыбка. Вите и Вере уцепиться не за что. Мандраж меня трясти перестал, но памороки у организма забились, и харч норовил метнуться обратно. Я глядела в квартальный отчет, но не видела ни одной цифры – все силы уходили на то, чтобы не иметь бледный вид. Ойц, держите меня семеро! За несколько минут бестолкового сидения до меня вконец дошло, в какую халепу я угодила, и мне стало по-черному страшно.

Я не боялась мистера Хэрмона, по крайней мере не в физическом смысле. Чтобы да, так нет, он бы меня не снасильничал. Скорее всего, он бы все же опамятовался, да и пороху ему не хватило бы на такое крайнее дело. Но его внутренний мир ничего не значил. Главное – что увидел мистер Кесслер снаружи. Через меня мистер Хэрмон вдруг оказался в контрах с корпоративной верхушкой, а значит, наша с ним трудовая дружба теперь поврозь. Йокаламене!

Если он меня уволит, прощай жалование, а с ним и справная жизнь. Если не сведу на нет эту передрягу, смогу рассчитывать разве что на место официантки, как моя приятельница Маша, или еще чего похуже. Без этой моей работы мы с бабулей останемся без ничего и скатимся обратно к тем временам, когда имели апельсины и эспрессо только вприглядку. Бабуля тогда подрабатывала в прачечной, и по вечерам и выходным мы хором за гроши стирали, отжимали и гладили горы чужого белья.

Я уже наизусть изучила привычки мистера Хэрмона. Как обычно, он озвучил количество дней своей ссылки: прошло – сто восемьдесят три, осталось – пятьсот сорок семь. Как обычно, отсчитал пятнадцать стодолларовых купюр и пробормотал, что ради этого стоит попрозябать в стране третьего мира, поскольку эти деньги не включаются в его налоговую декларацию в родном Израиле. Как обычно, сложил банкноты и закрыл пачечку в портмоне.  Как обычно, заправил скобами степлер и выложил в ряд фирменные ручки. Откашлялся. Высморкался. Вздохнул.

Мистер Хэрмон считал дни, а я – минуты, глядя на будильник, который он мне подарил (от рабочего дня оставалось двадцать три минуты). Будильник показывал время, дату, температуру внутри помещения и даже – офонареть! – на улице. Если ему верить, в офисе сейчас было двадцать два градуса, а мне казалось, что вокруг скаженный гусман. Я оборвала сухие листья с пальмы и принялась наводить порядок в ящике стола.

Ровно в пять часов я взяла сумочку и сказала:

– Я пошла. До свидания.

– Иди.

Я не поняла, что означал его отрывистый тон.

Охранники на выходе мне ухмыльнулись. Да, Вита и Вера расстарались на славу. Зачем только я, дундучка, с ними разоткровенничалась?! У нас ведь никому нельзя доверять. Никому нельзя ничего говорить. У стен есть уши, у деревьев – глаза. Сколько раз бабуля меня предупреждала! Почему же ж я не послушалась? К гадалке не ходи, но как только мистер Кесслер вернется в Хайфу, мистер Хэрмон меня уволит. Пенделем вышибет. Таки да, нужно срочно искать другую работу, хотя такой козырной зарплаты больше нигде не найти. Как после нее идти на жалование в тридцать долларов? Тьфу! Как прожить на такие обжимки? А ведь только месяц назад казалось – вот оно, счастье. Только месяц назад я имела и занятие, и достаток. А теперь вот вернулась до исходной точки: ни денег, ни тыла, ни будущего.

Разве что только…

Разве что только получится найти для мистера Хэрмона марьяжницу. Но кого? Он уже завернул всех кандидаток из нашего офиса. А ну как теперь хипеж и мистер Кесслер заставят его сменить позицию? Я стояла на автобусной остановке и соображала. Кто? А почему бы не Оля? Ей нужны деньги, ему нужен секс. Мистеру Хэрмону наверняка понравятся ее роскошные волосы, изящная фигура и жизнелюбие. Хотя она не шибко образованная: говорит только по-русски и не умеет правильно кушать столовыми приборами. Нет, Олю просить нельзя, она же ж мне подруга. Что, если она обидится, откажет и на том порвет нашу дружбу? А если согласится?


                  * * * * *

Автобус, как обычно, опоздал на двадцать минут. И, как обычно, пассажиры набились в него, словно сардинки в консервную банку. Окна, из безопасности закрытые наглухо, никогда не открывались. Стекло мигом запотело, а мы еще даже не тронулись. Я сняла пиджак. По лицу струйками стекал пот, рука прилипла к плечу соседней девушки. Вот именно через такие сорокапятиминутные поездки на общественном транспорте из спального района в центр и обратно я и ненавидела начало и конец рабочего дня.

Джейн называла мой квартал пригородом пригорода. Однажды я пригласила ее к себе домой. Выйдя из автобуса, она огляделась и сказала, что наша застройка напоминает ей кладбище с торчащими из земли серыми надгробными плитами. Уверена, она не хотела меня обидеть.

Раньше я ничего такого не думала. Дом был просто домом. Но после ее слов у меня никак не выходило перестать видеть его глазами Джейн: уродливым, серым, мертвым.

Я вышла на своей остановке и зашагала мимо ржавых ларьков-батискафов и обшарпанных панельных высоток, дохлый вид которых ранил мою душу.

Лифт, как обычно, не возил. Я поплелась пешком на пятый этаж в однокомнатную квартиру, которую бабуля получила за тридцатилетний труд на канатной фабрике. Ясен пень, сейчас, когда упразднили советскую систему, жилье за бесплатно больше никому не дают. Я открыла верхние три замка, а бабуля – нижние два. Я пока ни разу не успела отпереть все пять. Такая вот игра промежду нами. Я старалась крутить ключами побыстрее, но она всегда меня поджидала и опережала.

Я сняла туфли и пошевелила пальцами. (В городе пылища, и одесситы, зайдя в дом, первым делом скидывают грязную уличную обувь.)

Бабуля уже приготовила связанные специально для меня голубые тапочки. Я отдала ей сумочку, пиджак и портфель.

– Глаза б мои этого не видели, деточка, ну что же ж ты ходишь в одной тонюсенькой блузке! Закоченела, да?! Вот носом-то и шмыгаешь. Надень-ка свитер и пошли, я тебя покормлю.

Бесполезно было объяснять, что я сняла пиджак в душном автобусе и нисколько не замерзла и не больна. Она всегда находила об чем поворчать.

На мой взгляд, она была похожа на великую французскую певицу Эдит Пиаф – переводится как «воробушек». Бабуля, от когда себя помню, красила свои коротко стриженые волосы в черный, как душа Сталина, цвет. Шестьдесят три года она по выходным пляжилась на Ланжероне, и ее кожа потемнела и загрубела. Но при всех ее годах в ней было больше энергии, чем в ином подростке. Бабуля носила халат и кухонное полотенце через плечо, готовая в любой момент вытереть стол или еще чего-нибудь, а шею ее украшала цепочка с образком.

– Ох, ба, день у меня сегодня приключился, ну хуже некуда. – Я едва сдерживала слезы. Хотелось с ней поделиться, хотелось все-все рассказать, но не хотелось ее расстраивать. Она и так вынесла тяжкое бремя: не только воспитала меня, но еще и в одиночку подняла свою дочь (мою маму) и до самой ее смерти заботилась о ней.

– Ладно, не смуряйся, перемелется, мука будет. – Бабуля погладила меня по голове. – Сейчас принесу тебе свитер. Согреешься, и все наладится. Я как раз сготовила шоколадный торт.

Я помыла руки в раковине и послушно надела тот свитер, хотя и не замерзла. Бабуля довольно улыбнулась – украинцам нравится видеть укутанных людей – и вручила мне полотенце, свисавшее с ее плеча.

– А теперь, Дашунька, давай рассказывай, что там у тебя приключилось. – Она  ласково нзвала меня уменьшительным именем.

У нас в Одессе почитай у каждого есть мир внешний и мир внутренний, и в обоих свое обращение: формальное и неформальное. Формальное, как ставни на окнах, вроде щита, чтобы держать дистанцию и обороняться. Неформальное, уменьшительно-ласкательное – для друзей и родственников, как знак любви и дружбы. Я радовалась, что после столь поганого дня наконец-то сижу с бабулей дома. Ах, если бы она могла и сегодня защитить меня от внешнего мира, как когда-то в детстве!