Я как на иголках, я тысячу раз пожалела, что пригласила его, я не знаю, что с ним делать, как говорить. Я вежливо спрашиваю о Зойке. «В данный момент, – говорит Илья, взглядывая на часы, – сидит дома и ждет меня». – «А ты?» – «А я здесь и с тобой».

Будь что будет, решаю я и в течение получаса напиваюсь шампанским до состояния полета.

Мне весело. Я начинаю отпускать язвительные замечания. Спустя еще полчаса большая часть собравшихся, включая хозяина, смотрит мне в рот и заливается хохотом. Потом все идут танцевать, и Илья выводит меня под локоток на свободное пространство. Я обращаю внимание, что брюки у него выглажены кое-как, по две стрелки на брючине, пиджак помялся, волосы начинают редеть ото лба. Я потихоньку вздыхаю, видя, что на Илью поглядывают с легким недоумением – кого это она себе нашла?

Мне только двадцать семь. У меня отличная должность и репутация хозяйки собственной жизни. На мне безукоризненно сидящий костюм стоимостью в две Илюшиных зарплаты, у меня безупречная прическа и глаза влюбленной женщины. Все это я вижу мельком в большом зеркале. И уже понимаю, что цель достигнута, я знаю финал своего рассказа, конечно, он мог бы быть более оригинальным, но ничего не поделаешь. В сущности, мне уже нечего здесь делать, надо идти домой и писать.

Илья тихонько целует меня в шею и гладит волосы. Это лишнее, это может заметить вон тот господин, которого я причисляю к своему резерву. Разумеется, он с женщиной, а я с Ильей, но обоим понятно, что, дай я этому господину какой-то намек, на следующей вечеринке мы можем составить пару. Выражение нежности на лице Ильи, право, несколько излишне.

«Зачем?» – спрашиваю я сурово и бестрепетно выдерживаю его долгий взгляд в глаза. Я хорошо знаю Илью, я не жду от него слов о роковой ошибке и бесцельно прожитых годах. И Илья не разочаровывает меня. «А почему бы и нет?» – пожимает он плечами.

Далее реплика героини: «Все это время я… я любила тебя (всхлипывает). Как ты мог…» Реплика героя: «Пойдем отсюда!» Он и она уходят и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели. Потом клянут ошибки молодости и много лет живут дружно и счастливо, а злая разлучница выходит замуж за алкоголика с наследственной шизофренией…

«Как ты думаешь, – говорю я Илье, – зачем я тебя позвала?» Он улыбается и снова пожимает плечами. «Мне нужна твоя помощь. Представь себе, я никак не могу закончить рассказ про любовь». И я рассказываю ему краткое содержание уже написанных страниц – до того момента, когда герой спрашивает: «А почему бы и нет?» – и пожимает плечами.

«Нужен финал, – задумчиво говорит Илья. – Что бы такое придумать?.. Может, они раскаиваются и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели?» – «Отпадает! – заявляю я. – Такой финал напишет и первокурсник Литературного института».

«Тогда, может быть, они выходят в ночь, и их сбивает несущийся мимо автомобиль?» – «Экая пошлость!» – морщу я нос. «Не знаю, – наконец говорит Илья. – По-моему, это твой рассказ. И никто другой финал к нему придумать не сможет».

«Неправда! – кричу я, и танцующие оборачиваются, и стихает музыка в зале. – Неправда! – кричу я, и голос мой разрывает стены здания и наполняет всю улицу, весь город, весь мир. – Неправда, милый мой! – И я слышу, как рушатся скалы, как выходит из берегов океан и земля под ногами лопается пополам. – Ты не другой, ты – это я, мы можем быть только вместе, это наша история, наш с тобой рассказ про любовь!..»

«По-моему, это твой рассказ, – говорит Илья. – И никто другой финал к нему придумать не сможет». – «Ты прав, – говорю я, подумав. – Наверное, я допишу его сама». Играет музыка, гости танцуют, никому нет до меня никакого дела.

Я возвращаюсь домой. В моей маленькой квартире никого нет и не может быть. Полная тишина. Я подхожу к зеркалу.

Мне скоро тридцать. У меня дурацкая работа с низким окладом. На мне потрепанный костюмчик, купленный в прошлом году на вьетнамском рынке. Волосы, стянутые резинкой, тусклы и торчат петухами. У меня глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины.

Я срываю чехол с пишущей машинки и быстро набираю заглавие – «Рассказ про любовь». А потом перепечатываю его, буква за буквой, не спеша и не останавливаясь, до самых последних слов: «…Глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины».

– Не спала? – спрашивает муж, и я вздрагиваю, потому что за треском машинки не слышала, как он вошел на кухню.

– Я рассказ написала, – сообщаю я.

– Про что?

– Про любовь.

– Посмотрю?

– Конечно. Пока я писала, ночь потихоньку кончилась. Утро. Муж сидит на кухонной табуретке, поджав босую ногу, и читает мой новый рассказ. Я смотрю на него. Сначала он хмурится, потом недоумевает, потом начинает улыбаться и, наконец, хохочет.

– Ну, наворотила… Что это вообще такое?

– Вероятно, антиутопия.

– Как это?

– Ну, это что-то такое страшное, что могло бы случиться.

– Ты думаешь, могло бы? – спрашивает муж.

С каменным лицом я приподымаю левую бровь. Он смеется. Что тут смешного? О, это понятно только нам двоим.

Из спальни доносится неуверенное хныканье. Оно очень быстро разрастается в рев, к нему присоединяется еще один голос, и вот уже мы спешим на зов двух сирен – это проснулись наши близнецы.

– Как они пахнут спросонья! – жмурится муж, утыкаясь носом в теплую шейку ребенка.

Горшок, утренний туалет, свежие подгузники, молочная каша-овсянка. Обычное воскресное утро. Муж отправляется в магазин за фруктовым пюре для детей. Он уже хлопнул дверью, когда я замечаю, что куртка осталась на вешалке. Я бегу следом, распахиваю дверь и ору в лестничный пролет:

– Илья! Совсем с ума сошел? Куда ты, раздетый…

– Весна уже, тепло! – доносится до меня снизу.

Я возвращаюсь домой. Дети на полу, сопя и покрикивая что-то на непонятном языке, делят пластмассовый молоток. Молоток пищит. Я выхожу на балкон. Какой теплый ветер…

Окна

Из разных окон видятся разные вещи. Ей-богу, стоит покинуть дом, уехать на другой конец страны, уговаривая себя, что это еще не конец, не такой уж конец, в конце-то концов, черт, далось же мне это слово, – так вот, стоит, говорю, покинуть дом, а потом – другой дом, и много-много домов подряд, чтобы видеть, как меняются за окном картины.

Красная кирпичная стена дома напротив меняется на широкую площадь, где бегают человечки и игрушечные автомобильчики, та уступает место заросшему бурьяном огороду, где не бегает никто, ибо никого нету на три километра вокруг, потом шумят по ту сторону подоконника макушки тополей, отшумели – и снова стена дома напротив, но уже из желтого кирпича, и окно без занавесок, там бродят незнакомые люди, пьющие молоко прямо из пакетов…

А есть окна, за которыми вообще ничего нет – потому что тебе не приходится туда выглядывать. Так бывает, когда ты оказываешься где-то совсем ненадолго – в ведомственной гостинице, например, чужого города, куда прибываешь поздно ночью, чтобы отправиться в аэропорт не позднее шести утра. И окно так и остается задернутым, и выходит, будто там, за шторами, ничего и нет.

С последним окном мне повезло – оно широкое, во всю стену, и потому возле него помещается и рабочий стол, и покойное кресло, где сладко читается очередная добыча, схваченная с налету жадной рукой на развале в Олимпийском или в большом магазине на Лубянке. Это окно мало доставляет пищи глазам – сейчас за ним качаются голые мятежные ветки пестроствольных деревьев, олицетворяющих, надо понимать, Русь-матушку и прочие лирико-патриотические штучки, а уж что будет, когда листья проклюнутся и распустятся вовсе, гадать нечего: зеленое шевелящееся месиво будет за окном, вот что.

Смотреть там, стало быть, не на что. Но зато много радостного дарит это окно слуху: в первую неделю апреля где-то совсем рядом завелась птичка, заливающаяся кенарем с часу, примерно, ночи и до половины пятого. Три дня ушло, чтоб сообразить, что: а) канарейки не живут в московских дворах, б) не поют по ночам, в) это соловей. С половины пятого орать начинают вороны, а воробьи, птахи шустрые, склочные и вроде бы никогда не молчащие, просыпаются только вместе с людьми.

Еще несколько раз за ночь можно услышать поезд – очень тихо, издалека – именно так, чтоб колыхнулась в душе смутная романтика странствий и детские какие-то воспоминания.

Обычно же здесь совсем тихо – настолько, что и рык заплутавшей в закоулках машины, и разговор старушек, бредущих из булочной, и редкий лай рыжей колченогой псины, живущей тремя этажами ниже, и детский вскрик – все эти мирные, ласковые, уютные звуки – все в радость, все ложится на сердце, не вызывая раздражения и протеста.

Не знаю, надолго ли со мной это окно и это жилье – случайное, но привычное именно своей случайностью, – их таких много было. В этой маленькой квартире, как бы ни была она мала, полно каких-то узких коридорчиков с тесными и резкими поворотами, острыми углами, стенными шкафами, у которых вечно не закрываются дверки и из которых набрасывается на тебя, как анекдотический скелет, тугой и пыльный рулон вытоптанного ковришки, свернутого за ненадобностью и вжатого в упругую груду вещей.

…Здесь полагалось бы наконец прояснить ситуацию, без лишних предисловий перейдя к более содержательной информации – я, мол, такой-то и такой-то, возраст, семейное положение, род занятий, и суть моего рассказа в следующем… Читатель ждет уж рифмы «розы».

Так на!..

Я – человек, и позволю себе заметить – мужчина, названный при рождении Николаем в честь деда по отцовской линии, а спустя несколько дней неожиданно записанный в документах совсем под другим именем, ни в чью не в честь, а просто по капризу матери. С тех пор Николаем меня не зовут. Случилось это тридцать четыре года назад, из чего несложно сделать вывод о моем возрасте. Основной род моих занятий – скука, слушание и размышления, занимающие от трети до трех четвертей моих суток, в зависимости от того, в какой степени агрессии пребывает во мне бессонница. Еще одну треть занимает обычно служба, не имеющая ничего общего ни с моим образованием, ни с настроем души.