Зато известны были последствия этой драмы для Бурмистровой – она окончательно свихнулась на своей Греции. Выходили в свет ее статьи, посвященные древней литературе, говорили, что ее не прочь приютить не только университеты столицы, но и научные общества Запада, – однако же Бурмистрова оставалась с нами. Какие-то катаклизмы происходили в университете, что-то перемещалось, двигалось, ссорились кафедры, интриговали деканаты, преподаватели приходили и уходили, и только Бурмистрова оставалась неизменной – незыблемой твердыней, живой достопримечательностью, представителем касты жрецов, несущей тайну мудрости, недоступной двадцатилетним. Впрочем, никто из двадцатилетних и не пытался заниматься археологией этой тайны, с Бурмистровой мирились, как мирится окружение с чудаком, внушающим одновременно и смех, и уважение.
Я частенько думала о ней, пытаясь представить ее жизнь вне университетских стен. Как знать, возможно, я просто завидовала этой женщине, обреченной на свободу. Стать синим чулком, чопорным, недоверчивым, погрязшим навеки в волшебной древности, – в конце концов, не лучший ли это выход из всех на свете положений? Я чувствовала странное родство с ней, странную связь, которую она все не желала заметить. Я видела в ее жизни смутное обещание собственного будущего, боясь и желая его.
Дом наш стоит на самой окраине, бывшей когда-то деревней. Со временем город рос, протягивая бетонные и кирпичные щупальца, забирая в плен окрестные поселения. Я еще помню дни – жаркие, пронзительно солнечные дни своего детства, когда меня брали в березовую рощу за земляникой. Мне до сих пор снится пыльная утоптанная дорога через холм, жесткую траву которого щипали тощие белые козы, мимо полей, где мы дергали молодую морковку, тоненькую, с мой трехлетний мизинчик, обольстительно хрустящую на зубах землей и молочной сладостью. Снится роща, березы до облаков и огромная трава, скрывающая меня с головой; внезапно деревья расступались, разбегались кусты, и сотнями зеркальных осколков, слепя и играя солнцем, мчалась, огибая поляну, хлопотливая речка. Речку переходили вброд, я ехала на чьих-то плечах, замирая от страха. На том берегу, над вырубкой, стоял густой дух нагретой солнцем земляники.
Ребята ползали в траве, а я, досыта наевшись, ложилась на спину и, отмахиваясь от мошкары, смотрела на облака, пока от солнца они не начинали казаться мне огненно-красными.
Порой я засыпала там же, и меня попеременке несли домой на руках. И всю дорогу, и потом, дома уже, мелькали перед закрытыми глазами меж плывущими багровыми пятнами яркие ягоды в обрамлении листьев. И бесконечно повторялся чудесный миг распахнувшейся вдруг поляны, встречи со сверканием воды.
Теперь в истоках речки по-хозяйски осел завод, и с огромного холма, где и по сей день пасутся козы, видны рассыпанные в низине кубики заводских строений, рельсы железной дороги, по которой снуют игрушечные товарные составы. От завода отросла и уставилась в небо чета кирпичных труб, смердящих и распускающих черный студень смога. Безымянная речка превратилась в грязный ручей и назвалась Вонючкой, роща наполовину вырублена, наполовину зачахла. Нет больше душистой поляны – только сны.
Завод, отнявший у нас речку, рощу и землянику, дал работу тем, кого уже не кормила земля. Отец пошел туда шофером, в нашей семье, и прежде не бедствовавшей, завелись живые деньги с отцовского калыма. Перестроили дом.
Он получился большой, основательный. Садик за изящным штакетником, огород на задворках, курятник, сарайчики, парники. По двору без привязи носится кудлатая Бимка, служащая входным звонком – кусать она не умеет, но оповещает о гостях исправно. На калитке вывеска – «Участок образцового содержания», материна заслуга. В прошлом году к нам даже притащили съемочную группу из Голландии – показать, как живут простые русские люди, – и мать потчевала их ранней молодой картошкой, грунтовыми огурчиками, последней клубникой. Гости восторженно лопотали что-то, кормили Катьку конфетами, а переводчик, польстившись на предложение отца, напробовался до беспамятства домашней наливки.
У нас своя – пополам с Катькой – комната, у нас веранда, что летними вечерами так яростно осаждается комарьем, и гамак под старой черемухой, и две рябины, посаженные в честь рождения детей: Надежда и гладкая, гибкая, юная Екатерина, – и сирень под нашим окном, и крыжовник под окном родительской спальни, и грандиозные закаты в окне чердачном, куда Катька зазывает меня «побояться вместе». И Катькины кролики.
Толстую белую крольчиху с розовыми ушами мать купила на деликатесы к празднику. Катька, не ведая об истинном назначении животного, назвала ее Тетушкой и принялась тискать. И разрыдалась, узнав нечаянно о том, что ожидает завтрашним утром бедную крольчиху. Она плакала так долго и так вдохновенно, что отец не выдержал, ушел к соседу. Мать, устав разъяснять ей горькую правду жизни, бросила с сердцем: «По матери бы так не убивалась!» – отчего Катькин рев перерос в истерику.
Кур на нашем дворе рубили регулярно, но, Боже упаси, не при детях. Да и куры-то примелькались, как мусор, их было много, они не давались в руки, были далекие и неинтересные. А Тетушка – толстая, глупая, с распластанными по спине ушами, пунцовыми на просвет, – Тетушка была такой единственной, такой чудесной крольчихой! «Надька, ты глянь, она меховая, как Бимка, а сердце – как у человека, только часто-часто стучит – от страха, да?» Отец пришел от соседа поддатый, когда мы уже ложились спать, и Катька топталась по койке, расправляя одеяло, – скорбная, суровая, никого не простившая. Отец сгреб ее и прямо в пижаме вынес на двор. У крыльца стояла принесенная от соседа кроличья клетка – Катькина Тетушка оставалась с нами.
Катька после всего пережитого не могла уснуть, ворочалась, вздыхала, как старушка. Под утро она залезла в мою постель.
– Надь, там гроза такая, мне страшно… Действительно, полыхало вдалеке, шумел ветер. Дождя не было.
– Это не гроза, Катюха, это зарницы, далеко-далеко.
Иди ложись.
Но она прижалась ко мне и зашептала на ухо:
– Добрый у нас папа, да, Надь? Мама на него ругалась, что он пьяный пришел, я слышала… Тетушка у нас сегда жить будет?
Она так говорила – «сегда».
– Всегда, Катюха, до самой смерти. Катька задумалась.
– А до смерти – это долго? Это сколько? А потом что будет?
– Не знаю, Кать. Кролики, они меньше людей живут.
– Ну а потом что?
– А потом умирают.
– Почему?
– Так положено. И кроликам, и людям. Катька снова задумалась.
– А что с ними потом становится?
– Ничего. Просто приходит день, а человека нет.
– Совсем нет? А если кролик?
– И с кроликом также.
– Надюшечка, – Катька схватила меня за руку, и при свете вспыхнувшей зарницы я увидела, что она плачет, – пойдем скорее посмотрим, вдруг Тетушки уже нет?
– Да что ты, Кать, она же молодая еще, здоровая, ей рано!
– А как я узнаю, когда поздно будет? Я вот ее люблю, люблю, а потом встану утром… А если мама? Или ты?
Катька зарыдала. Я гладила ее по волосам, потом села и взяла на колени.
– Нет, Катюха, когда человека любят, он долго живет. И кролики тоже.
Катька скоро уснула у меня на руках. Я переложила ее в кровать. Убрала волосы с липкого от слез лица, укрыла. А потом долго сидела в постели, подобрав ноги, и думала о Катьке, о матери, о любви.
Тетушка живет у нас до сих пор. Обрела пару, энергично размножается, и нам приходится только успевать заготавливать корм для ее семейства, принимать приплод и продавать пуховых крольчат. Их дальнейшая судьба Катьку не интересует.
Закончился второй курс. Летние каникулы не сулили ничего приятного – огород, парники, рынок, где мы торговали ягодой и куда мать все чаще отправляла меня одну: «У тебя лучше идет!» У меня действительно покупали лучше, хотя я и не горланила, как мать, про «ароматную клубничку», а молча стояла за прилавком и, не подымая глаз, отвешивала, подавала, считала. Руки у меня были красными от ягод, точно в крови, и деньги, которые я брала, тоже становились красными.
Ягоды мы возили на Центральный рынок – покупателей там было побольше, да и цены повыше. Я приезжала туда спозаранку, толком еще не проснувшись, ненакрашенная, заплетя волосы простоватой косичкой.
Как-то раз, в самом начале июля, когда клубника уже отходила и народ не набрасывался на меня, как прежде, я уныло сидела за прилавком с оставшимися килограммами на руках. Лето выдалось сухим, жарким, солнце пекло сквозь стеклянную крышу, липли мухи, нечем было дышать. Я соображала, не сдать ли мне остатки оптом какой-нибудь матерой старухе, которой все равно, сколько еще просидеть в этом пекле, одетой в теплую кофту и пуховым платком спасая поясницу от неведомых сквозняков.
– Почем клубничка? – поинтересовался мужчина.
Я встрепенулась.
Стоп. Что бы я ни говорила дальше, все покажется банальным. «Ты лишь вошел, я вмиг узнала, вся обомлела, запылала и в мыслях молвила – вот он…» Ах, эти странные предчувствия, роковые встречи, узнавания! Ах, эти электрические разряды, там и сям вспыхивающие в романах между героями на стыках взглядов и чувств!
Но ведь, елочки точеные, ведь именно так все и было – узнала и почуяла сразу – на запах, что ли? – почуяла, что мое, и кровь прилила к голове, и грудь стеснилась – все как полагается. Оживший фоторобот девичьих грез подбоченившись стоял у прилавка и улыбался мне.
Я назвала цену, подумала, сказала: «Уступлю». Он все продолжал улыбаться.
– У вас лицо бледное и в красных пятнах. По-моему, вы напробовались до дурноты.
Я достала зеркальце. Так и есть – клубничный сок размазан по щеке. Стерла его поспешно скомканным платочком и довольно грубо поинтересовалась, будет ли он брать. Он брал. Взял килограмм и пошел прочь.
Ближайшей бабушке я сторговала остатки, вполглаза наблюдая, как в соседнем ряду он выбирал яблоки. Собрала вещи, пошла в служебное помещение умыться и подкраситься. Торопилась, и тушь, не успевая высохнуть, оставляла черные точки на веках. Их приходилось стирать. Выйдя в зал, я не нашла его, потопталась чуть-чуть, оглядываясь, и тихонько пошла к выходу.
"Очень женская проза" отзывы
Отзывы читателей о книге "Очень женская проза". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Очень женская проза" друзьям в соцсетях.