За столом я открываю бутылки, разливаю вино, передаю блюда… и стараюсь прислушиваться к разговору. Я чувствую себя здесь иностранцем. Как будто этот язык для меня неродной и мне доступны лишь отдельные слова. Только-только чтобы выжить.

Я чувствую себя чужим. Между нами невидимая граница.

Так часто бывает в детстве, когда задумываешься, что ты делаешь среди людей, которых и наполовину не понимаешь, и говоришь себе: вот вырасту — и все изменится. Но когда ты давно уже взрослый и по-прежнему не знаешь, что ты здесь делаешь, все по-другому: теперь уже никакой надежды, теперь — будто ты обречен ощущать свою отделенность от других.

Как заставить себя интересоваться тем, что тебя не интересует? Ну, пытаюсь, ну, заставляю себя: давай же, Бенжамен! Я беру себя в руки, применяю формулу Эмиля Куэ[2] — в общем-то, мы коллеги, он тоже был фармацевтом, — убеждаю себя, что все хорошо, что с каждым шагом все становится лучше и лучше, и наконец удается немного заинтересоваться происходящим.

Они говорят о деньгах: не стоит, мол, придавать им, равно как и вещам, большого значения. Я соглашаюсь, что не стоит, — ерунда это все. Мадам Баран сетует, что для промышленников, фирмачей и бизнесменов главное как раз деньги. Я удивляюсь: разве это не профессиональная среда ее мужа? Да, да, вот именно, она знает, о чем говорит: деньги, одни лишь деньги — рентабельность, экономия, инвестиции, развитие… Только у господина Барана есть морально-этические нормы, он ставит человеческие ценности выше денег, — славный он малый, этот Баран.

— Бенжамен, а в вашей профессиональной среде, наверное, те же проблемы?

— Ну… — начинаю я. Но, повернувшись к мадам Баран, чтобы ответить, вдруг вижу только одно — кудряшки на ее голове. Она завита, как… Это сбивает меня с толку, и я приступаю снова: — Ну… что касается меня, то я служащий, меня не волнуют инвестиции и развитие. А вот если бизнесмен не стремится разбогатеть, он, мне кажется, очень скоро перестанет быть бизнесменом, попросту потеряет свой бизнес.

— Увы, — вздыхает мадам Баран.

Потом вдруг улыбается мне:

— Так когда же, Бенжамен, вы вступите в игру?

— Когда я вступлю — куда? В какую еще игру?

— Не притворяйтесь невинным младенцем! Вы ведь тоже хотите… вложить деньги.

— А-а-а, на бирже играть, что ли? Так я в этом ничего не понимаю.

— Да ну ладно, я о том, что вы хотели купить аптеку. Вам, наверное, не терпится стать хозяином.

И она тоже? Почему у всех только и заботы, чтобы я купил аптеку? Вот стал бы я учителем, как мечтал отец, — никто бы не заставлял меня покупать школу.

— Ну… я не уверен, что готов к этому.

Беатрис сразу же принимает эстафету: говорит, что необходимо изучить рынок, сравнить, продумать финансовое обеспечение… Ее послушать, так нет ни тени сомнения, не век же мне быть служащим, у меня хватит честолюбия, чтобы избежать этой рутины.

Понятно. Я всего лишь продавец лекарств. Фармацевт — это не модно, это не шикарно, это не убивает наповал… Приличный человек не может быть фармацевтом… разве что у него своя лавочка. Ах да, простите, своя аптека.

Беатрис — художественная натура, я — торговец… Должен ли я этого стыдиться?


Я фармацевт, потому что мой папа им не стал. Мой отец был провизором, и все свое детство я слушал, как он ругает идиотов-аптекарей, которые делают то же, что он сам, а получают вдвое или втрое больше, вдвое или втрое — это зависело от степени его гнева.

Все детство я слушал, как честят почем зря фармацевтов — директоров, начальников, а стало быть — тупиц, болванов, кретинов. И мне захотелось стать фармацевтом.

Когда я подал документы на факультет фармацевтики, мой отец-провизор не был к этому готов — он хотел видеть меня учителем или санитаром, такой предлагался выбор. Узнав о моем решении, он грубо меня одернул: тебе никогда не пройти по конкурсу, ты не настолько трудолюбив. Вот те на! Значит, фармацевты уже не лодыри, только и знающие, что слоняться без дела, не сачки!


Я и впрямь не был трудягой, но пересилил свою натуру. Я хотел выдержать конкурс назло отцу. Он позеленел от ярости, узнав, что сын обманул его ожидания, перешел на сторону врага и станет жалким фармацевтом. Я даже подумываю, а не желал ли он моей смерти, пока я учился, ведь случись так — он никогда, никогда не имел бы сына-фармацевта.

Мать же считала, что это хорошая профессия, потому что она хорошо оплачивается и не утомительна, но стоило ей высказать свое мнение вслух — отец произнес целую речь о легендарной и неоспоримой лени фармацевтов.

Когда я получил диплом, отец мгновенно переменил тактику и стал повсюду хвастаться сыном-фармацевтом. Это было тягостно. Он представлял меня людям, всем подряд, знакомым и едва знакомым, — «мой сын-фармацевт!». Лучше бы он говорил «мой сын Бенжамен» и так же при этом мною гордился. Но нет, ему это и в голову не пришло.

А теперь он поддакивает Беатрис: я должен стать хозяином аптеки, это отец-то, который всегда проклинал любое начальство. Он наводит для меня справки, разрабатывает планы финансирования… и считает меня неблагодарным. Мне полагалось бы испытывать признательность: спасибо, папа, огромное спасибо за все, что ты для меня сделал, и бла-бла-бла. Ну и в завершение оскомину набившее: как же мне повезло, что жена меня поддерживает, толкает вперед…


Беатрис расхваливают за каждым семейным обедом. Моя мать возносит ее до небес: Беатрис такая элегантная — ей все идет, — Беатрис пишет такие замечательные рассказы для детей, Беатрис такая живая, такая умная… Беатрис просто святая! В конце концов у меня возникает странное, сбивающее с толку чувство, что скорее она — их дочь, чем я — их сын. Это не ревность, потому что мне не очень хочется быть похожим на Беатрис, нет, совсем другое чувство — странное чувство, от которого становится не по себе.

Когда я был маленьким и получал плохую оценку или делал какую-нибудь глупость — в общем, если я боялся разочаровать родителей, окончательно их разочаровать, я спрашивал у матери, смогут ли они поменять ребенка. Позволяется ли родителям возвращать неудачных детей и брать вместо них других, хороших. Ответ был один, всякий раз один и тот же, но мне необходимо было его услышать: нет, нам нельзя поменять ребенка, мы оставим себе того, который у нас есть.

Так вот, родители меня обманули. Они вдруг взяли да и поменяли ребенка. Если бы я был маленьким, я бы почувствовал себя брошенным, а теперь мне только не по себе. Вот вам и преимущество возраста.

Когда родители напропалую расхваливают Беатрис, нередко сопровождая комплименты сравнениями не в мою пользу, мне становится нехорошо и я тихонько шепчу маленькому мальчику, которым когда-то был: «Да не слушай ты их, это чушь, сами не знают, что говорят, ты же понимаешь!» Ты же понимаешь…

Очаровательная, прекрасная, великолепная Беатрис… Им уже не хватает для Беатрис эпитетов — скоро придется искать синонимы в словарях.

Но один из всех этих более чем лестных отзывов, излюбленный отзыв с годами почти не меняется. «Ох, какая же у нас Беатрис классная!» Вариации незначительны: «Второй такой классной невестки не найти!», или «Уж кто-кто, а она точно классная, наша Беатрис!», или «Да уж, эта женщина — первый класс!» Они словно бы прикипели к этому выражению, в привычку вошло.

Зато у меня с ним не связано ничего приятного. Слово «класс» напоминает мне школу, напоминает об иерархии, которую установили между людьми: есть люди первого класса и все остальные, те, кто не путешествует вместе с первым, — осторожно, не надо всех валить в одну кучу.

Нас с Беатрис уж точно в одну кучу не свалишь: она — божий дар, я — яичница; она — классная, я же не делаю ни малейшего усилия, чтобы таковым стать.

Когда мои родители превозносят Беатрис, как не вспомнить, что вначале они восприняли мой рассказ о ней безо всякого восторга. Я тогда упомянул — мимоходом, в числе прочего, — что она всего несколько лет живет во Франции, а детство и юность провела в Гваделупе.

Это чистая правда: когда-то отец Беатрис, в то время молодой чиновник, прельстился экзотикой и попросил перевода в заморские страны. Получив пост в Бас-Тер, он привез туда жену… и сделал все, чтобы там остаться.

Подросшую Беатрис, в свою очередь, одолела унаследованная от отца жажда странствий, но она захотела учиться в метрополии — и на этот раз экзотика оказалась по ту сторону океана, хотя… хотя в случае Беатрис экзотика состояла еще и в том (или прежде всего в том?), чтобы уехать подальше от матери.

Но я не стал излагать родителям все эти подробности, рассказывая о девушке, которая мне нравится. И они отозвались сдержанно, как и полагается воспитанным людям, — просто посоветовали мне быть осторожнее: у нас, конечно же, «разная культура», и несмотря на то что она очаровательна («да нет, мы в этом не сомневаемся, ни на секунду не усомнились, что ты там себе вообразил?»), все же надо бы погодить. Помню, как я злорадствовал, пока они говорили. А потом они спросили, «типична ли она», и я сказал, что не очень.

А потом я познакомил родителей со своей «антилькой»[3] — так они ее заочно окрестили, — и каково же было их изумление, когда девушка оказалась белой. Даже не загоревшей. Белой, совершенно белой. Кожа светлее моей. Кроме того, она оказалась красоткой (я их предупреждал, но поскольку они были убеждены, что любовь слепа, то не обратили на это внимания), и не просто красоткой: она была очень красива, элегантна и… и классная во всех отношениях.

С тех пор меня больше не просили погодить. Наоборот. Девушка — само совершенство, мы друг другу нравимся, чего же я жду? «Ты пойми, дурачок, стоит тебе замешкаться — и такую красотку вмиг уведут у тебя из-под носа, у нее наверняка хватает поклонников!» Они считали: если я не потороплюсь «такую красотку» окольцевать, для нее это будет обидой, даже оскорблением. И для них тоже: они привязались к Беатрис, им не терпится, чтобы она вошла в нашу семью.