Наступил вторник, двадцать первое число октября…

…Десять лет, три месяца и двадцать один день…

Я поднялась с постели в половину шестого и, чтобы не будить соседок, решила отклонить свою громкую зарядку, и ограничиться пробежкой. Привычный маршрут: выбежать на улицу Пени, добежать до её конца, завернуть направо, вновь добежать до конца и снова завернуть направо, чтобы в итоге врезаться в нашу улицу, которая не дает тебе право выбора – бежать можно только направо, мимо заброшенных домов, дома Фултонов, Расселов, Генри, родительского и стоящего напротив него дома мистера Гутмана… У последнего я остановилась, заметив на верхнем этаже, в мастерской художника, тусклый тёплый свет. Я знала, что этот свет издаёт лампа с восковой свечой, привычно стоящая на знакомом подоконнике, но, посмотрев на наручные часы и оценив всё ещё густой уличный мрак, до сих пор не рассеявшийся после тёмной ночи, никак не смогла объяснить столь раннее, а может быть и позднее явление.

Подумав немного, я наконец решилась распахнуть скрипящую калитку и войти во двор мистера Гутмана.

Пар изо рта плотной струной рассекал прохладный воздух передо мной, а вспотевшая спина заранее начала опасаться прохлады и покрылась мурашками прежде, чем успела ощутить на себе пальцы осеннего рассвета.

На сей раз я не успела постучать – Олаф Гутман открыл передо мной дверь прежде, чем я взошла на третью, последнюю ступеньку его крыльца. Это заставило меня удивиться ещё больше, отчего я машинально замерла на месте.

– Доброе утро, – первой начала я, но сразу же осеклась, поняв, что мой голос, трещащий в предрассветной прохладе, звучит неестественно громко. Из-за спины мистера Гутмана лился тёплый свет, исходящий откуда-то из глубины дома, из той самой комнаты, которая в доме моих родителей служила гостинной.

– Доброе утро, – глухо и приветливо поздоровался мистер Гутман. – Я увидел тебя, когда ты была ещё в начале улицы. Почему-то я знал, что ты захочешь ко мне зайти, – посторонился в сторону художник, пропуская меня внутрь своих лабиринтов.

– В начале улицы даже я не знала о том, что захочу к Вам зайти, – едва уловимо ухмыльнулась я.

– Я тебе ещё не показывал свои картины, – аккуратно прикрыв за мной входную дверь, произнёс старик. – Ты видела лишь немногие из тех, которые стояли в мастерской.

С этими словами мистер Гутман начал подниматься по лестнице, по уже известному мне маршруту к его мастерской. Не говоря ни слова, я пошла за ним.

Так, в полном молчании, мы поднялись в мастерскую. Я думала, что мистер Гутман захочет включить свет, чтобы у нас была возможность рассмотреть картины в полной мере, но вместо этого он взял со подоконника фонарь с вставленной в него свечой и повёл меня в соседнюю комнату. Здесь на стенах были развешаны картины, которые, из-за полного отсутствия света, не представлялось возможности рассмотреть, как и те картины, которые на специальном креплении заняли своё место в центре комнаты.

Художник передал мне один-единственный источник света – свой фонарь – и я не удержалась от вопроса:

– Почему мы просто не можем включить свет?

– Ты ведь хочешь увидеть каждую картину отдельно, а не все сразу, – приглушённо ответил мистер Гутман, после чего развернулся и направился к окну.

Несколько секунд простояв неподвижно, я наконец приподняла фонарь и поднесла его к ближайшей картине. Это был вид из бокового окна мастерской художника: я, Нат и Коко загораем на белоснежных лежаках, которые вытащили этим жарким июлем на передний двор. Увидев до боли знакомую картину и даже почувствовав лучи палящего солнца на коже, я криво ухмыльнулась тому, какой же беспечной я могу выглядеть со стороны.

Взбудоражившись от увиденного, к следующей картине я переходила с ещё бóльшим любопытством.

Родительский дом, напротив которого по возрастанию разлеглись шестеро детей. Мне несложно было найти себя среди них – самая последняя и единственная с закинутой ногой на колено. Я отлично помню этот день. Дети расстелили перед домом три пледа и провалялись на них до полудня, в ожидании приезда тёти Изабеллы, которая – обязательно! – должна была привезти нам подарки из далёкой Аргентины, в которой она провела целых три летних недели вместе со своим сыном, нашим кузеном Джеком, который по приезду наверняка будет без устали рассказывать нам и особенно моим братьям о гáучо и о том, как оседлал самого настоящего мустанга…

(*Гáучо – социальная, в том числе иногда и субэтническая группа в Аргентине, Уругвае и штате Риу-Гранди-ду-Сул в Бразилии, близкая по духу американским ковбоям).

На следующих картинах были изображены соседские дома: дом Расселов, из окон которого виднеются в розовых платьицах три девочки – две шоколадные и одна молочная; дом Фултонов, подбоченившись стоящий напротив громадной клумбы, которую облюбовал помечать наш пёс Рикки; отцовский гараж, прислонившись к которому и запрокинув голову, с бутылкой в руке сидит Миша; мастерская отца, с тёмными окнами и заросшая кустарником старых роз; и, наконец, вереница из чудаковатых заброшенных домов. Здесь было всё и все составляющие нашей улицы – художник даже свой дом и себя в окне мастерской напротив белоснежного мольберта нарисовал. Но при этом здесь не было ни Элизабет, ни Хлои, ни Чейза Уоррена. Фултоны и Ширли были, а их не было. Я спросила об этом, поинтересовавшись, почему он изобразил недавно переехавшую на нашу улицу Коко загорающей на лежаках вместе со мной и Нат, а Чейза, Элизабет и Хлою не изобразил. Пожав плечами, мистер Гутман ответил, что он никогда не расходует краску на то, что не является чем-то важным для его души, отражение чего он неизменно находит в виде из окна своей мастерской. По его словам, те люди, которых он не написал в своих картинах, ничто иное, как всего лишь выбеленные пятна на полотне, место которых однажды перестанет пустовать – со временем они закрасятся акварелью.

Услышав это, я, вспомнив нарисованный им портрет моей матери, сжала кулаки, но лишь спустя минуту решилась на новый вопрос:

– Вы очень много красок израсходовали на портрет моей матери… Почему?

Я так же искренне хотела узнать ответ на свой вопрос, как и страшилась его услышать. Не знаю почему. Возможно я прекрасно понимала, что излишние знания приносят излишнюю тягость. Однако я всё равно озвучила терзающий меня вопрос и теперь ожидала ответа.

Прошло не меньше двух мучительно немых минут, прежде чем мистер Гутман заговорил.

– Я женился на женщине, которую разлюбил на следующий день после свадьбы, когда она призналась мне в том, что спустя месяц после нашего обручения, когда я ненадолго отлучился в Голуэй, чтобы заработать деньги на своих картинах, которые в итоге и заработал, она предалась любви с одним из моих знакомых. Ей было безумно стыдно и она мучала себя рыданиями… Мне было жаль её и нашей преданной любви, из жалости же я её и простил. Но “простить” и “забыть” – это слова, которые не всегда ходят одной дорогой… В тот год я впервые увидел твою мать. Молодая женщина невероятной красоты, она уже была замужем за твоим отцом, но я даже не подозревал о том, что на момент нашего знакомства она была беременна. Когда весной по нашей улице разнеслась новость о том, что Стелла Грэхэм родила первенца, я не мог поверить в то, что такая хрупкая, я бы даже сказал утончённая женщина, так ловко скрыла своё положение под зимними куртками и слоями кофт. Но факт оставался фактом… Я безумно хотел детей, однако моя жена долгое время не могла забеременеть, а когда это произошло, Стелла Грэхэм была уже на шестом месяце беременности вторым своим ребёнком. Моя дочь, будь она сейчас жива, была бы ровесницей твоей сестры Пени… Тиффани едва исполнилось два, когда мы с женой бесповоротно устали. Она устала от того, что я так и не смог воскресить к ней любовь, я же устал от того, что она ежедневно требовала от меня невозможного. Зачастую женщины сложно переживают нелюбовь и относительную бедность. В нашем же случае сошлись сразу два понятия. Она видела, каким взглядом я смотрю сквозь неё и каким смотрю на беременную уже третьим ребёнком соседку. Я не изменял жене даже мысленно, но я не мог скрывать своей нежности к другой женщине, которая не замечала в моём отношении к ней ничего кроме соседской любезности. Впрочем, для любой нормальной жены подобный психологический блок мужа уже является непростительным грехом. В итоге она начала тайно встречаться с успешным финансовым аналитиком, а уже спустя три месяца их встреч, когда Тиффани было ровно два года и два месяца, она ушла к нему, забрав с собой нашу единственную дочь. Ровно через год и один день после её побега Тиффани заболела и умерла. Я узнал об этом на следующий день после произошедшего: мне даже никто не говорил о том, что моя Тиффани, перед тем как покинуть нас, на протяжении целой недели страдала от жестокого заражения… С тех пор я стал затворником… – мистер Гутман замолчал, и сквозь первые утренние сумерки мои привыкшие к темноте глаза заметили, как сжались его пальцы, лежащие на его предплечьях. Я думала, что художник больше уже ничего не скажет, как вдруг он неожиданно продолжил. – После полученной травмы я не выходил из дома ровно полтора года. Я в буквальном смысле был убит горем… Стелла пришла на порог моего дома накануне Рождества. Она уже была матерью двух крепких сыновей и прелестной дочери, и в тот момент стояла передо мной с невероятно огромным животом, не помещающимся под её тёплой курткой и обтянутым красивым молочным свитером. На сей раз её последние “зимние” месяцы беременности невозможно было не заметить, но тогда ещё никто не знал, что она ожидает рождения сразу троих младенцев. Стелла протянула мне пирог и пригласила меня встретить Рождество в кругу её семьи. Естественно я отказался, но тогда я наконец решился попросить её позировать мне. Она согласилась, и в конце следующего месяца я закончил её портрет, закончив работу за неделю до её родов.

– На том портрете, который я у Вас видела, мама была беременной нами? – мои глаза округлились.