— Барыня! — к ней подскочил сердитый Афанасьич. — Нечего здесь разгуливать! Пошли быстро!

— Что такое? — спросила Докки, почувствовав тревогу слуги, будто что-то могло быть тревожнее того трагического зрелища, которое разворачивалось перед ними на лугу.

— Пошли, пошли, — он схватил ее за локоть и потащил за собой.

— Никогда себе не прощу! — бормотал Афанасьич. — Никогда! Эк я вас подвел, барыня, никогда себе не прощу!

— Да что такое случилось?

— А вы не видите? Привез я вас прямо под пули, к врагу в лапы… Ох-хо-хо, — прокряхтел он, подводя ее к карете. Докки увидела, что стременной седлает Дольку, а у экипажа ждет зареванная Туся.

— Быстро переодевайтесь в верховое платье, — сказал Афанасьич. — Туська, дура, прекрати реветь! Иди, барыне помогай!

— На мосту то болван какой с фурой застрянет, то телеги с ранеными пропускают. Когда еще подойдем туда, — пояснил Афанасьич, помогая Докки подняться в карету. — Поедем верхами, иначе можем не успеть перебраться. Армейцы мост порохом начиняют, взрывать будут, чтоб француза остановить. Надобно успеть перебраться — хоть по мосту, хоть вплавь — как угодно, но уйти отсель.

— Но я могу и в дорожном платье ехать верхом, — запротестовала Докки, которой совсем не хотелось сейчас впопыхах переодеваться в амазонку в тесноте кареты.

— Юбка не годится — все наружу будет, — резко сказал Афанасьич. — Нельзя, чтоб на вас всякий сброд глазел. Опять же без сапог ноги свои сотрете. Сменяйте одежу!

Он впихнул в карету горничную и захлопнул за ней дверцу.

— Не поеду я на лошади, страшно, — всхлипывала горничная, помогая Докки облачиться в амазонку и сапожки. — Барыня, скажите ему, что я не поеду!

Слуги боялись Афанасьича больше, чем хозяйку, потому порой пытались воздействовать на него, прибегая к помощи Докки.

— Как он скажет, так и сделаешь, — ответила она Тусе, понимая, что Афанасьич не просто так решил уезжать отсюда верхами. Известие, что мост будут взрывать, ее также сильно обеспокоило, но почему-то она волновалась не только за себя, но и за тех всадников, которые сейчас сражались и гибли за нее, за Тусю, за Афанасьича, Степана и всех других людей, которые стояли, шли, ехали, жили — и здесь, и поблизости, и далеко — по всей России.

— Ну, скоро там? — снаружи послышался голос слуги.

— Иду! — Докки повесила на шею кожаный шнурок с зрительной трубой и вышла из кареты. Афанасьич уже подводил к ней Дольку. Кобыла неспокойно прядала ушами и заводила глаза, напуганная грохотом выстрелов, оживлением на дороге и той тревогой, которая передавалась ей от людей.

Афанасьич подсадил барыню в седло и уселся на своего коня.

— Понял, Степан? — говорил он кучеру. — Оседлаете всех запасных — сколько седел хватит, — вещи привяжете. Как увидишь, что не успеваете на мост, распряжете лошадей. Прохора, Туську, Ваньку да Макара посадите верхами — и на ту сторону. Не тяни до последнего, бросай эту карету да бричку — обойдемся. Главное — выбраться отсель. Если что — потеряемся али как, — встретимся по дороге на Псков, будем друг о друге спрашивать по постоялым дворам. Денег я тебе дал на случай чего.

— Понял, Егор Афанасьич, все понял. Не боись, все сделаем, — отвечал ему Степан.

Слуги стояли полукругом около Докки и Афанасьича, взволнованно поглядывая то на них, то на луг, где все сражались наши с французами.

Афанасьич кивнул и поехал по обочине. Докки последовала за ним, попрощавшись со слугами и вновь уставившись на поле боя, предоставив кобыле самой пристраиваться в хвост коня Афанасьича. Замыкали кавалькаду два стременных, которых Афанасьич взял в сопровождение, ведя на поводу лошадь, навьюченную поклажей.

Продвигались шагом, потому как перейти на более быстрый аллюр на забитой транспортом и людьми дороге не представлялось возможным. Они почти подъехали к мосту, когда Докки увидела, как из небольшого перелеска, отделенного от дороги распаханным полем, показался русский эскадрон и поскакал на французов, теснивших наш левый фланг. Едва она обрадовалась подмоге, как заметила, что со стороны неприятеля из-за островка деревьев выскочил конный отряд, и понесся по краю поля к реке, огибая луг.

— Французы, — завопил кто-то на дороге. — Французы с тыла!

На пути всадников был тот перелесок, где еще несколько минут назад стоял наш эскадрон и где теперь не было никого, кто мог бы их остановить. Неприятельский отряд свободно продвигался вперед, направляясь к небольшой группе русских верховых, стоящих на возвышении у реки, неподалеку от незащищенного теперь перелеска. Это были, по всему, офицеры высшего командного состава. На то указывали их треугольные шляпы с плюмажами, черные мундиры с эполетами, зрительные трубы в руках. Казалось, они не видели приближающихся ним французов, которые растянулись на скаку, — впереди неслось с десяток всадников, за ними — группа чуть больше, основная часть отряда отставала еще на пару десятков саженей.

Докки остановилась, наблюдая за происходящим в зрительную трубу, от бессилия до боли закусывая губу. Народ на дороге заволновался, зашумел. Какие-то мужики побежали в сторону русских офицеров — предупредить, хотя было очевидно, что и верхом не успеть это сделать.

И когда всем чудилось, что французы вот-вот нападут сзади на ничего не подозревающих командиров, те вдруг развернулись и понеслись навстречу врагам, на ходу обнажая сабли. Они столкнулись с первыми всадниками, закружились в беспощадной схватке. На солнце засверкали клинки оружия, отблесками запрыгали в глазах Докки, и она вдруг с потрясением и ужасом узнала в одном из этих отчаянных, бесстрашных воинов Палевского. Сначала ей показался знакомым высокий гнедой конь с белыми носочками на передних ногах, на котором сидел офицер, мчавшийся впереди маленького отряда. Она пыталась лучше разглядеть всадника: увы, черты его лица было разглядеть невозможно, но сердце ее так забилось, так почувствовало, что это он, а взгляд отличил фигуру, посадку в седле, движения по тем неуловимым признакам, которые она никогда бы не смогла объяснить ни себе, ни кому другому. И мгновение спустя она была совершенно уверена, что это — Палевский, и мысль, что сейчас, на ее глазах, в этой неравной битве он может погибнуть, привела ее почти в исступление. Не осознавая, что делает, Докки воскликнула: «Палевский!» Бросив трубу, она повернула Дольку и поскакала было в сторону сражения, но Афанасьич успел перехватить повод кобылы.

— Куда?! Стой! Не пущу! — вскричал он, с силой дергая уздечку, отчего Долька заржала и чуть не встала на дыбы. Афанасьич посмотрел на помертвевшее лицо своей барыни и быстро сказал:

— Вона подмога идет! — кивком головы он показал на эскадрон, во весь опор мчавшийся на выручку своим командирам. В считаные мгновения — но Докки они показались вечностью — к сражающимся офицерам подоспела внушительная помощь. Они смяли авангард французов, опрокинули их, понеслись дальше, лавиной налетев на основные силы вражеского отряда. Еще несколько минут ожесточенной схватки, и французы повернули, понеслись назад, наши солдаты бросились за ними в погоню. Докки не смотрела туда, где шло преследование, а напряженно вглядывалась в группу офицеров, что осталась на месте стычки. Одного сняли с лошади и уложили на траву, двоих стали перевязывать прямо в седле. С невиданным облегчением она увидела среди живых и невредимых Палевского. Он сидел на гнедом, без шляпы, показывая рукой, все сжимающей обнаженную саблю, куда-то на луг, где еще продолжался бой.

— Будет, будет, пошли, — раздался у нее над ухом голос Афанасьича. Он потянул Дольку за повод к мосту и, лавируя между тяжело груженной фурой и очередной телегой с ранеными, перевел ее на другой берег реки. Докки не заметила этого, как не сразу поняла, что плачет, отчего все вокруг стало расплывчатым и мутным.


Она не хотела уезжать от моста, но Афанасьич настаивал, и Докки нехотя согласилась, потому что невесть откуда взявшаяся артиллерийская рота стала разворачивать на этом берегу орудия и потому, что на лугу русские отряды начали отходить, и еще потому, что она не могла так очевидно поджидать Палевского за мостом.

Афанасьич забрал у Докки зрительную трубу, сунув ее в седельную сумку, и направил лошадь к дороге, по которой вперемешку тянулись телеги с крестьянскими семьями и ранеными, экипажи и военные фуры.

«Главное — он жив и здоров», — твердила себе Докки, когда легким галопом скакала за Афанасьичем по обочине, все переживая ужас, охвативший ее при виде этой схватки и сражающегося Палевского. Она пыталась думать о другом — о том, например, куда подевалась вся русская армия, почему Палевского с небольшими силами оставили на растерзание полчищам французов, о том, как храбро сражались наши солдаты, о слугах, застрявших на том берегу. Но мысли ее вновь и вновь возвращались к генералу, и ей казалось, она до смерти не забудет, как он с обнаженной саблей врезался в гущу отряда противника, как с ходу рубил и колол бросившихся на него французских солдат, отражал их удары и не боялся ни Бога, ни черта.

Ей невыносимо хотелось его увидеть, поговорить с ним, убедиться, что он не ранен, но она не могла и не смела этого себе позволить. Она напоминала себе, что на Палевском лежит огромная ответственность за солдат и за это сражение, что на него наступают французы, что он ужасно занят, и ему совершенно не до любезничания со знакомыми дамами, путающимися под ногами даже в этой глуши. Но больше всего Докки боялась, что он, заметив ее, лишь поздоровается и уедет, а то и вовсе не узнает. И тогда она останется наедине не только со своей болью от его равнодушия, но и лишится последних крох тех тайных и призрачных надежд — пусть даже они были глупыми и невозможными, — которые остались у нее после встреч и разговоров с ним в Вильне и письма Катрин.


Душа ее тянулась назад, а они ехали вперед, обгоняя тянувшиеся по дороге повозки, и сердце ее страдало еще больше, когда она видела растерянных, испуганных мирных жителей, покидающих родные места, и раненых, лежащих и сидящих в телегах, бредущих вдоль обочины дороги.