…Однажды проснувшись ранним утром, я вообще не могла вспомнить, что со мной происходило последние четыре недели. Оказалось, что несколько дней назад мне исполнилось четырнадцать лет. Медсестра говорила, что ко мне приходили родственники – отец, старшая сестра, её бойфренд, кузина и младшая сестра – но я этого не помнила. Последние четырнадцать дней почему-то выпали из моей жизни…

В то утро за окном разливался серый океан из снега, по-видимому пролежавшего без обновки уже несколько дней…

Медсёстры шептались о том, что я впервые за последние недели вызвалась самостоятельно поесть. Тот факт, что меня не стошнило, их почему-то очень сильно радовал, но они отказались отпускать меня в гости к Хьюи. Незаметно улизнуть из палаты мне удалось только под утро следующего дня…

Когда я обнаружила палату Хьюи пустой, я сначала замерла от того, что родственники вновь решили утаить от меня самое важное – не сообщили о пробуждении брата, – но потом вдруг вспомнила о том, как медсёстры отказывались меня отпускать к нему в гости, и мой мозг мгновенно поразило представление самого страшного. Схватившись за голову, я свалилась на свои тощие колени и завопила во всю мощь, на которую только было способно моё надорванное горем горло. Когда в палату вбежали врачи, я, сквозь дикий крик, отхаркивалась кровью на молочного цвета кафель…

Знаю точно, что меня тогда унесли под руки…

…Следующее, что со мной происходит – я просыпаюсь скрученная в позе эмбриона, с воткнутой в вену капельницей, переодетая в белоснежную больничную пижаму, и кто-то сзади, аккуратно водя по моим выступающим острым позвонкам, поглаживает тёплыми пальцами мою ледяную кожу… Это Пени.

По-видимому почувствовав, что я проснулась, всего лишь раскрыв глаза и не сделав больше ни единого телодвижения, Пени обошла мою койку и, остановившись в шаге от меня, на языке жестов объяснила мне, что с Хьюи всё в порядке – его просто перевели в другую палату, так как считают, что его жизни больше ничего не угрожает, однако, хотя его организм и оправился после операции, у нас пока ещё нет намёков на то, что он готов выйти из комы. На мой вопрос о том, почему мне об этом никто не рассказал, заданный мной настолько слабым голосом, что я сама едва расслышала свои слова, Пени ответила, что мне об этом рассказали неделей раньше, но я, почему-то, не помнила этого. Ещё она говорила мне о том, что мне необходимо есть, чтобы мне снова не засунули трубку в рот… Больше я её не слушала…


Три недели пролежала с трубкой во рту, не покидая пределов своей палаты. После случившейся со мной истерики, меня поместили под круглосуточную охрану медсестёр. Чтобы встретиться с Хьюи, мне пришлось пойти на компромисс с докторами и с собой, и заново научиться есть самостоятельно. Тогда я ещё не знала о том, что такое анорексия – мне никто не объяснил, что она у меня первичная и что это результат моего угробленного психологического состояния. По факту мне просто пришлось заставлять себя есть, чтобы иметь возможность посещать Хьюи, а когда я смогла продемонстрировать врачам отсутствие покачивания при ходьбе, мне сразу же впаяли восстановление посещений групповой психотерапии. Пришлось заново представляться и заново знакомиться с психически травмированными пациентами больницы, в которой я к тому моменту лежала уже девять месяцев.

Так для меня началась весна. Я сидела на стульчике, рассказывая группе людей, каждому из которых было далеко за тридцать, о том, что в свои четырнадцать лет я эмоционально истощилась, словно стодвадцатилетний старик. Взрослые мужчины и женщины покачивали головами, жевали бесплатное печенье, жаловались на сезонную депрессию и прочую чушь, а через какое-то время исчезали окончательно и бесповоротно, и на их местах появлялись новые люди, страдающие неразделённой любовью или патологическим нарциссизмом… Единственное, что в итоге дала мне “больничная” групповая психотерапия – это наплевательское отношение к себе. Даже психологу надоело в сотый раз выслушивать мой рассказ о том, что меня зовут Таша Грэхэм, что мне четырнадцать лет и что я падаю посреди коридоров из-за приступов панических атак, из-за которых даже однажды разбила себе голову в кровь. Я повторяла вслух одни и те же слова ровно три раза в неделю: я до сих пор единственная выжившая, ведь Хьюи всё ещё не приходит в себя, а матери и Джереми больше нет, и я даже не знаю, где именно они похоронены…

Когда психотерапевт спрашивал меня о мечтах, я молчала. У меня была только одна мечта – обменять свою жизнь на жизнь Хьюи. Ясно, почему я молчала об этом. Не хотела, чтобы меня ещё и в группу риска суицидников приписали. Попробуй потом ещё докажи, что моя религия не позволяет мне наложить на себя руки. Поэтому я старательно делала вид, будто минимум один раз в неделю не думала о способах ухода из жизни. Я пыталась успокоить себя, мысленно убеждая себя в том, что мои суицидальные мысли не серьёзны… Оглядываясь назад, я понимаю, что они были вполне серьёзны, но теперь меня это не пугает. Я пережила и это… Пережила борьбу с собственным суицидом – не воткнула иглу от капельницы себе в артерию, не выпрыгнула из окна седьмого этажа, не попыталась выпить залпом таблетки, забытые на моей тумбочке по неосторожности молоденькой медсестры. Наверное, моя первичная стадия анорексии была связана с тем, что я очень сильно хотела умереть, но не знала, как именно это сделать, не наложив на себя руки. Поэтому мой организм начал сам справляться с установкой, заданной ему мозгом, из-за чего мне в итоге пришлось бороться с самой собой, чтобы мне наконец разрешили снова посещать Хьюи.


…Я пролежала в больнице почти год. Не хватило четырёх дней. Не знаю почему, но меня не выпускали на улицу вплоть до моей выписки, что до сих пор кажется мне определённой формой зверства.

Когда я вышла на улицу, солнце буквально ослепило меня, настолько ярким были его прямые лучи. Бабушка Пандора накануне перед выпиской привезла мне из дома мои джинсы и футболку, которые прежде красиво обтягивали мою стройную фигуру, а теперь обвисали и болтались на мне, словно несуразная мешковина. В день выписки встречать меня приехали почти все – отец, Руперт, Пени, Айрис и моя сестра-близняшка, которая вдруг перестала быть со мной похожей. Тощая и едва переставляющая ноги, я выглядела на фоне округлых форм Миши прозрачной щепкой, но даже это нас не так сильно отличало, как новый образ моей сестры: мини-юбка, короткий топ, вульгарный ошейник на шее, яркий макияж и мелированные волосы. Миша, явно войдя в образ крутой сестры, не переставала жевать жвачку, я же пыталась не смотреть на неё, чтобы не расплакаться от разочарования. В то время как я вела ежедневную борьбу за существование (жизнью это было сложно назвать), она, моя сестра, бывшая со мной ещё до того, как мы появились на свет, была занята лишь своим крутым образом. Первое время я хотела списать её поведение на подростковый максимализм, но уже спустя месяц поняла, что всё гораздо хуже – Миша просто вычёркивала по сантиметру “себя” из “нас”. Я не понимала, что она корила себя в том, что в тот день впервые за всю жизнь отказалась отправиться с нами в академию, из-за чего, собственно, и осталась невредимой. Я не понимала того, что она, по юношеской глупости, считала, будто тем утром могла уговорить всех нас никуда не ехать и остаться в тот день дома вместе с ней. Я не понимала, а ведь могла понять. Ведь именно я корила себя практически в тех же вещах: в том, что не выдернула ни Джереми, ни Хьюи с мест, которые предназначались мне, в том, что не положила скрипку в багажник сразу – тогда бы мы выехали на несколько секунд раньше и, возможно, проехали бы тот злосчастный перекрёсток прежде, чем мусоровоз промчался через нас, словно через картонную коробку, или хотя бы Джереми, а не я, сидел бы сзади и выжил… В то время у нас с Мишей в головах закрутилось слишком много “если бы” и “тогда бы”, из-за которых мы до сих пор так и не можем продолжать жить спокойно.


Год тяжёлой реабилитации в больнице, год и три месяца посещения групповой психотерапии, четыре месяца индивидуальных занятий с психологом, бунт против всяческих занятий, предполагающих собой всё, что связано с психологией, благодаря которому я всё-таки добилась прекращения различных посещений и лечений у психологов, и психотерапевтов. А потом пустота и ничего больше…

Я ходила в школу, в которой у меня начались проблемы из-за дурной славы Энтони, наблюдала за тем, как Миша ежедневно катится по наклонной и я ничего не могу с этим поделать, так как не могу помочь даже самой себе (слова, однажды брошенные мне самой Мишей), пыталась спокойно воспринимать отстранение отца и его уход в скрипичные мастера, переезд Генри в наш дом… Мне не понадобилось много времени, чтобы понять, что жизнь протекает мимо меня, что я слишком искорёженная для того, чтобы участвовать в её течении…

Иногда я закрывала глаза и пыталась вести с собой внутренний диалог, но мои мысли зачастую не были связаны между собой, словно были не мыслями вовсе, а разноцветными осколками калейдоскопа. Например, я по несколько раз возвращалась к воспоминанию о том, как за неделю перед аварией мы с Мишей подавали заявку в конный клуб и как с нетерпением ожидали наступления следующих выходных, чтобы поскорее познакомиться с лошадьми, с которыми мы должны были заниматься, но этого так и не произошло… Ещё я вспоминала о том, как мама не хотела обрезать наши с Мишей волосы. Во время этого воспоминания я проводила рукой по своим уже отрощенным локонам, после стрижки не переставшим укладыватья лёгкими волнами, и обещала себе, что больше никогда не подстригусь под мальчика… Всё чаще я думала о счастье Пени с Рупертом. В декабре Пени рассказала мне, что они впервые переспали. Она бы ни за что подобного не рассказала ни мне, ни кому бы то ни было, но тогда я лежала скрученной в позе эмбриона на больничной простыни, отчего она, должно быть, просто пожалела меня, решив поделиться со мной своим маленьким большим счастьем. В тот день я впервые после аварии улыбнулась, перед этим шесть месяцев просуществовав с одной-единственной эмоцией отрешённой боли на лице…