– Мой брат сам по себе, а я сама по себе, – говорит Катя. – Мой брат простил вам потому, что не может жить без вас, потому, что любит вас. А я не могу вам простить. Не за брата, нет. Вы вернулись к нему и няньчитесь с ним. Я отдаю вам справедливость, вы идеальная ему жена теперь… Я не могу простить вам вот за того другого, которому вы исковеркали жизнь только потому, что вам понравились его красивые глаза!

– Значит, мне следовало бросить вашего брата?

– Конечно. Ваше место здесь, около вашего ребенка. Эдгар Карлович сейчас мне рассказал все. Он говорит, что не имеет на вас претензий как на женщину, но он страдает, он мучится мыслью, что его ребенок лишен матери. Осуждают женщину, когда она бросает детей для любовника. И вы поступили так же! И я осуждаю вас, хотя бы этим любовником был мой брат.

Она ушла, хлопнув дверью. Эта сцена ярко стоит в моей памяти…

Слава богу, Кёльн проехали! Ночь. В вагоне все спят, но я не могу спать, я еду к своему сыну.

Как медленно, медленно идет поезд!


После этой сцены Катя как-то вдруг стала мягче. Она нашла оправдание своей антипатии ко мне, и рядом с этим у нее явилось материнское чувство к моему сыну, она привязалась к нему, как иногда старые девы привязываются к чужим детям.

Да и как не любить это очаровательное существо! Его любят все без исключения.

Когда он болел корью, то не только знакомые, но и булочник, угольщик, молочница справлялись каждый день о его здоровье, приносили цветы, игрушки.

Старк любит его не как отец, а как самая страстная мать. Надежду, что он когда-нибудь женится, я теряю все больше и больше. Его любовь к ребенку иногда переходит все границы.

Помню эту корь Лулу. Старк совсем потерял голову и вызвал меня отчаянной телеграммой. Что я чувствовала за время, пока летела в Париж!

Я приехала как раз во время визита доктора; он меня успокоил, что корь легкая, что опасности нет никакой. Я хотела было утешить Старка, но он наговорил мне ужасных вещей на тему моего равнодушия к ребенку.

Ах, как медленно идет поезд!


Выскакиваю из вагона, забыв о вещах, да и обо всем на свете. Я вижу группу людей на платформе, от нее отделяется маленькая фигурка в белом платьице.

Еще секунда – и я прижимаю ребенка к своей груди, стараюсь удержать слезы и целую его, целую… Он обнял меня и молча прижался своей черненькой головкой к моей щеке. Мне что-то говорят, но я ничего не понимаю и опоминаюсь только тогда, когда слышу спокойный голос Латчинова:

– Татьяна Александровна, вы задушите Лулу. Мы тоже существуем и хотим поцеловать вашу ручку.

Я не выпускаю Лулу и говорю, смеясь сквозь слезы:

– Вот вам моя щека, дорогой Александр Викентье-вич, поцелуйте меня, я так рада вас видеть!

Он, смеясь, целует меня.

– Поцелуйте и вы меня, Эдгар, – обращаюсь я к Старку, – и дадим слово не браниться во время моего пребывания у вас.

Он едва касается губами моей щеки и спрашивает:

– Где же ваши вещи, Татьяна Александровна?

– Ах да, вещи! Они там, в вагоне, – я неопределенно машу рукой и опять заключаю в объятия мое сокровище.


За завтраком я тоже не могу оторваться от Лулу.

– Вы оба не едите и только целуетесь, – замечает с улыбкой Старк. – Я вас рассажу.

– О нет, нет, папа, я ем, все ем! – И маленькая ручка крепко цепляется за меня.

– И я ем, ем, все ем! – вторю я. – А после завтрака мы откроем сундук и посмотрим, что там есть. Что бы тебе больше всего хотелось? – спрашиваю я, зная, что ему хотелось большой пароход, который можно пускать в бассейне. – Ну скажи-ка?

– Чтобы ты приехала.

– А потом?

– Санки.

– Но теперь лето.

– Ах да! Тогда живую лошадь.

На моем лице выражается такое огорчение, что я не могу вот сейчас вынуть моему сынишке живую лошадь из чемодана, что Латчинов и Старк смеются, глядя на меня.

– Опростоволосились, мамаша. Как это, в самом деле, вы лошадь-то не привезли? – говорит Васенька.

Васенька после болезни Старка так и не вернулся в Рим, страшно ругает Париж и этих мелких французов, но не уезжает обратно.

Я смотрю на Васеньку пристально и с удивлением восклицаю:

– Васенька, да вы похорошели! У вас ужасно элегантный вид!

Эти годы в Париже он сильно нуждался. Латчинов и Старк выдумывали все способы, чтобы помочь ему, но это плохо удавалось. Трудно было заставить его принять эту помощь. Он согласен был только кормиться у Старка.

Васенька смотрит на меня и говорит гордо:

– Это я разбогател теперь.

– Каким образом?

– Зарабатываю много. Деньги некуда девать. Вот сегодня сто франков получил. Не верите? А это что? И он вытаскивает из кармана скомканный стофранко-вый билет.

– Что же, неужели пинны и Колизей при лунном свете оценены наконец Парижем?

– Эка захотели! Кто их хочет покупать? Нет, я теперь порнографические картинки рисую.

– Вы?

– А вы что думали! Дама в рубашке пишет письмо! Дама в штанах нюхает розу! Дама без всего идет в ванну, дама… А ну их к черту! Я вот за эту самую кампанию сто франков и получил.

– Какая же это порнография?

– А что же это, по-вашему? Для эстетического наслаждения эти дамы рисуются? Так, старичкам на утешение! Леда Микеланджело не порнография, это произведение искусства. А дамы мои – игривый сюжетец.

– И что же, хорошо идут?

– Да чего лучше! Видели, сто франков за четыре штуки!

– А дамы-то красивы?

– По ихнему, значит, вкусу. Один заказчик мне выговор сделал, что у одной из моих дам шляпа немодная – на ней только шляпа и была. Другой придрался, что таких штанов больше не носят. Ну я и стал справляться в модных журналах насчет аксессуаров, а потом и лица стал оттуда срисовывать.

– И что же?

– Так понравилось, что по два франка накинули и даже слава пошла. На пять магазинов работаю!


Укладываю Лулу спать.

Мы хохочем, целуемся. Он в длинной ночной рубашонке прыгает на постели. Сна ни в одном глазу!


– Сейчас, мамочка, вот смотри, я лег. Я сплю… А где папа? Он всегда укладывает меня.