Он подает мне письмо.

Руки мои дрожат, пока я его распечатываю.

«Я пишу вам не потому, что мне хочется напомнить о себе. Упрекать вас не буду, будьте счастливы, я не желаю нарушать вашего счастья. Мне нет до вас дела, но я требую того, что принадлежит мне, от чего я никогда не откажусь, – я требую от вас моего ребенка. Неужели вы хотя минуту могли подумать, что я соглашусь отказаться от того, что теперь одно привязывает меня к жизни? Вы думали, я позволю, чтобы дитя мое считалось сыном постороннего человека и называло его отцом! Как вы только могли думать, что я допущу это?

Я не хотел ни пугать вас, ни угрожать вам, потому что уверен, что вы согласитесь на мои условия. Иначе я пойду на все! На какой угодно скандал, до убийства этого человека включительно, и не буду считать это преступлением.

Я не требую себе моей жены, я не властен в ее чувствах и не имею права вмешиваться в ее жизнь, но я требую моего ребенка, а вы не смеете его у меня отнять!

Я еще очень болен и не могу писать что-нибудь связное. О деловой стороне этого вопроса с вами переговорит Латчинов. Я еще не могу вам простить, я еще ненавижу и проклинаю вас, но отдайте мне ребенка добром, и я прощу все – прощу от души».

Я сидела, опустив голову. Мысли мои спутались. А я-то думала, что все мои несчастья кончились.

– Татьяна Александровна, – тихо позвал меня Латчинов, – могу ли я говорить?

– Говорите, – отвечаю я машинально, вкладывая письмо в конверт и вертя его в руках.

– Старк получил ваше письмо во время веселого завтрака, на котором присутствовал и я. Пока он читал письмо, я понял по его лицу, что случилось что-то ужасное. Дочитав, он бросился к столу, чтобы написать телеграмму, он написал одну строку, хотел писать дальше и не мог. «Пошлите все равно», – сказал он мне и сунул в руки листок.

Не успел я взять телеграмму, как он упал на пол как подкошенный.

Латчинов помолчал.

– Несколько дней он лежал без памяти. Доктора опасались воспаления мозга, но, когда он пришел в себя и вспомнил, мы стали опасаться худшего – потери рассудка. Но у него здоровая натура, он вынес. Едва он мог писать, было написано им это письмо. Он поручил мне сказать вам его условия, если вы желаете их выслушать. Я выписал Вербера из Рима – это человек преданный, он будет наблюдать за правильным уходом. Сам я приехал к вам. Я надеюсь, что вы дадите мне ответ сегодня же. Я уезжаю завтра, я боюсь оставить больного надолго одного с его мыслями.

Я думала. Что мне делать? В состоянии ли я буду отдать ребенка? А если не отдам? Разве у меня на него не такие же нравственные права? А юридически он будет законным сыном Ильи. За этого ребенка я готова тоже идти на какой угодно скандал! Но… эта угроза! Это не пустая фраза, я слишком хорошо знаю Старка. Но до рождения ребенка еще пять месяцев… Может, он одумается, смягчится… Нет, это я себя утешаю! Этого быть не может.

Ну что же, пускай это будет мне возмездием за мой проступок. Но неужели он потребует от меня даже никогда не видеть мое дитя?

– Скажите его условия, – говорю я с тревогой.

– Условия Старка таковы, – начинает спокойно Латчинов. – Когда наступит событие, вы должны устроиться так, чтобы быть в это время во Франции. Он приедет в последнюю минуту взять дитя. В мэрии Старк заявит, что он отец его, и запишет на свое имя, вы одновременно дадите ему нотариальное письмо, что отказываетесь от всех прав на ребенка.

Я закрываю лицо руками.

– Он оставляет вам право видеть этого ребенка, когда вы пожелаете, но только в его доме, который всегда открыт для вас как для гостьи.

– А если Старк женится? – спрашиваю я. – Может быть, я тоже не хочу, чтобы мое дитя называло матерью другую женщину.

– И это оговорено. В случае женитьбы Старка и даже в случае появления в доме сожительницы вы получите ребенка обратно. Об этом пункте я напомнил ему. Он, конечно, уверяет, что этого никогда не может случиться, но… теперешнее его состояние не дает ему хладнокровно обсудить будущее.

Я с надеждой смотрю на Латчинова и замечаю на его лице горькую улыбку. К чему относится эта улыбка?

– Старк даже обещает, если вы пожелаете, конечно, воспитывать ребенка в известности, что вы его мать, но какие-нибудь обстоятельства – дела, больные родители или что-нибудь в этом роде – удерживают вас вдали от него. Старк дает слово внушить ребенку любовь к вам и аккуратно, каждую неделю, извещать вас о его здоровье. Мало того, он дает вам голос и в его воспитании и впоследствии в устройстве его судьбы. Вот, кажется, все, что я имею передать вам.

– Поблагодарите его хотя за это и скажите, что я принимаю его условия, – говорю я с тоской.

– Есть еще один пункт… Я даже просил избавить меня передавать вам это, но он настаивал. Вы, конечно, простите больному человеку такие предположения. Он так болен и так беспокоится. Вы должны извинить ему, а также и мне, что я принужден передавать вам его слова.

– Говорите. Говорите уж все до конца!

– Он страдает мыслью, что вы захотите избавиться от ребенка до его рождения.

– Да как он смеет оскорблять меня! – вскакиваю я.

– Татьяна Александровна, подумайте, что он пока совсем ненормален. Ему еще не такие мысли приходят в голову. Он хочет непременно присутствовать при родах, боясь, что вы ему подмените ребенка. Но вы все это должны простить. Я ходил за ним во время его болезни… Он требовал, чтобы я не рассказывал вам о его муках… Но я должен сказать, что это был бред, галлюцинации… Нам приходилось иногда надевать на него смирительную рубашку, так как держать его, такого гибкого и сильного, был риск вывихнуть ему руки или ноги. Согласитесь, что после такой болезни, через такое короткое время, он не может рассуждать вполне разумно. Вы не должны оскорбляться. Могу я продолжать?

– Да.

– Конечно, он сулит вам всяческие ужасы, если вы покуситесь избавиться от ребенка, но я вам не буду их повторять, так как прекрасно знаю, что все это игра его больного воображения. Еще он требует, чтобы вы тщательно следили за вашим здоровьем. Вот, кажется, и все, – прибавляет Латчинов со вздохом облегчения.

Я долго молчу.

– А что если этот ребенок, родившись, умрет? – спрашиваю я даже не Латчинова, а как бы себя.

– Он этого совершенно не опасается, и когда я высказал ему это предположение, он ответил спокойно: «Я нашел Бога, а Бог этого не допустит».

– Ну а если? – спрашиваю я.

– Тогда он сам умрет, – тихо говорит Латчинов. – Ведь только этот ребенок и удержал его от самоубийства.

Мы молчим.

В комнате сгущаются ранние зимние сумерки, букет, принесенный Латчиновым, брошен на столе. Тихо, тихо. Только Фомка едва слышно мурлычет на моих коленях.

Я не знаю, что на душе Латчинова, но у меня – страх, тоска, отчаяние.


– Ты тут, Таня? Что ты сидишь в темноте? – спрашивает Илья, входя в мою мастерскую.

Латчинов давно ушел, а я так и застыла в своем кресле с Фомкой на коленях.

Илья зажигает свет, смотрит на меня и спрашивает тревожно:

– Что случилось, Танюша?

Я заслоняю рукой глаза от внезапного света и говорю равнодушно:

– Случилось то, о чем я никогда не думала… Да, не думала. Я забыла, что не я одна имею право на ребенка.

– Объясни толком, Таня, я не понимаю тебя, – тревожится Илья.

Я тем же равнодушным голосом рассказываю ему все, умолчав, конечно, об угрозах на его счет. Он несколько минут раздумывает.

– Что же делать, Таня, – говорит он наконец. – Ведь этот человек вполне прав. Надо войти и в его положение. Мне кажется, что ты поступишь правильно, если согласишься на это.

Илья говорит каким-то смущенным голосом, вертя в руках разрезательный нож.

– Ведь он тебе не отказывает видеть ребенка, когда ты захочешь. Даже предоставляет возможность следить за его воспитанием… Что касается материальных средств, то я готов…

– Об этом не может быть и речи: отец ребенка имеет средства, да если бы и не имел, у нас не взял, – говорю я, пристально всматриваясь в лицо Ильи. Оно почему-то смущенное, виноватое…

Я понимаю, Илюша, понимаю, что ты чувствуешь. Ты сделал нечеловеческое усилие. Во имя любви ко мне ты согласился принять в дом это дитя, но теперь ты рад, ты счастлив, что является возможность отклонить от себя эту горькую чашу. Ты никогда бы не решился предложить мне это, но раз инициатива исходит не от тебя, ты дрожишь, ты боишься, что я откажусь. Ты готов на все материальные жертвы, согласен работать денно и нощно, только бы не иметь на глазах прошлого твоей Тани.

Да будет так!

– Я согласилась, Илья, – говорю я спокойно. – Я сама сознаю, что так будет лучше.

– Ну вот и отлично, Таня! Не думай ни о чем и не беспокойся. Весной поезжай за границу. Когда все будет окончено, я приеду за тобой и мы… не расстанемся больше. Мы повенчаемся, Таня. Не правда ли, родная моя?

Я горько улыбаюсь.

Закрепи, закрепи меня, Илюша, а то, не ровен час, опять сбегу.


Сейчас вернулась из лечебницы от Марьи Васильевны. Все идет сравнительно хорошо. Она скоро приедет домой, но мы с Ильей знаем, что это только отсрочка, что дни ее сочтены.

Сознает ли она это или нет? Мне кажется, что сознает. Она словно старается нас всех больше ласкать, говорить нам приятные вещи. Ее сдержанность пропала, она просит поскорее взять ее домой и справить Женину свадьбу. Она на лето хочет остаться с нами и все говорит, что ей приятно, когда все около нее.

– Мамочка, – замечает Илья, – Тане все же придется уехать за границу на часть лета.

– Зачем? Ты уж отложи для меня свои работы, голубчик, – просит она жалобно.

– Меня доктор посылает на воды, мамочка, а на работы я бы не посмотрела.

– Да, Таточка, ты ужасно осунулась. Что с тобой?

– Ничего особенного, от лихорадки развилось малокровие.

Она смотрит пристально на меня, пока я приготовляю ей питье.

– Тата!

– Что, мамочка?