«Дионис» окончен.

Все знакомые и даже незнакомые перебывали у меня в мастерской. Я слышу столько похвал и от таких знатоков, что должна бы быть счастлива.

Но когда я положила последний мазок и отошла от картины, мои личные ощущения так властно захватили меня, что я поняла, что теперь надо вернуться в мир, к людям, к своим горестям и заботам.

Может быть, и чувство – какое-то странное чувство, что я не напишу ничего лучше этого, – щемит мое сердце.


Васенька зато счастлив за меня. Он даже расчесал свои длинные косицы и рано утром сбегал к Старку за модным галстуком. Он принимает посетителей с важным видом и от волнения уничтожает десятую бутылку сельтерской.

Вечером, когда все уходят, является Старк, счастливый и сияющий, с коробкой, перевязанной голубой лентой.

– Это тебе мой подарок, Татуся, – говорит он.

В коробке – великолепное старинное венецианское кружево.

– Ты с ума сошел! – восклицаю я. – Сколько ты денег бросил на эти кружева?!

– Это не просто кружева, Тата, – говорит он нежно, – это твой подвенечный вуаль.

«Не нанял ли ты еще оркестр?» – хочется мне сказать, но я чувствую, что это жестоко, и ласково благодарю.

– Неужели ты хочешь делать свадьбу с помпой? – спрашиваю я через несколько минут.

– Никакой особой помпы не будет. Но и прятаться я не хочу. Я горжусь тобой! Ты – моя жена, мать моего ребенка…

– Вот в том-то и дело: мне придется венчаться, когда все уже будет заметно, и торжественность выйдет довольно комичной.

– Ничего не будет заметно. Мы едем в Париж через три дня. Я получил телеграмму и не могу ни минуты дольше оставлять мое дело. Если я опоздаю, то теряю очень много, если не все.

– Но ты забыл, что мне нужно ехать в Петербург! – говорю я с досадой.

– Как? Ты все-таки едешь туда?

– Да, это необходимо.

– Ты не поедешь! – бледнеет он.

– Ты прекрасно знаешь, что я должна ехать.

– Ты можешь написать.

– Писать надо было два с половиной месяца назад, а теперь это будет величайшая… бестактность… Наконец, у меня там картины, этюды.

– Их может привезти Вербер.

– Не могу, – говорит Васенька. – Во-первых, у меня пятнадцать лет не плачено за паспорт, а во-вторых, я запутан в политическую историю, и меня туда не пустят.

– В политическую историю? Вы, Васенька?

– Да вот, я!

– Как же вы запутались, сидя здесь?

– Я от здешних анархистов что-то пересылал своим прежним товарищам. Меня тут потом таскали в посольство, спрашивали, что я посылал, а я почем знаю? Что-то писаное. Верно, те там вляпались.

– Не знала, Васенька, что вы у нас политикой занимаетесь да еще с анархистами дружите, – смеюсь я.

– Какая дружба! Я с ними у тетки Зои макароны ел – вот и вся дружба. А они были ребята ничего себе.

– Я, Тата, не хочу, чтобы ты ехала, – прерывает Васеньку Старк.

– Я должна ехать и поеду! Наконец, ты сам говорил, что для брака во Франции требуются все бумаги, а у меня здесь один паспорт.

– Когда же ты едешь? – спрашивает он с испугом.

– Послезавтра!

– Я еду с тобой! Пусть все пропадает. Я не могу отпустить тебя одну.


Едва уговорила Старка отпустить меня в Петербург одну. Ему самому необходимо ехать в Париж, не терять же ему из-за меня чуть не все свои деньги. Чего он боится? Неужели ему приходит в голову, что я могу остаться там? Я ему это высказала.

– Ты бы простил меня, если бы я явилась к тебе с чужим ребенком?

– С ребенком? Нет! Никогда! Но… но тебя одну… Не знаю… Не знаю… Ты едешь, я тоже должен ехать, но не медли там; помни, Тата, что каждая минута в разлуке с тобой для меня невыразимая мука… Тата! Жена моя, счастье мое, жизнь моя!


Я приехала домой.

Домой! Нет! Нет, это уже не мой дом. Я не даю себе отчета, как Илья и Женя встретили меня…

Как увидала Илью, все во мне упало. Я бросилась к нему, прижалась к его груди и плакала… плакала.

Они, увидав мое лицо, сразу решили, что я больна. Женя в карете болтала о посторонних вещах, а Илья молча обнял меня.

Я жалась к нему и думала: в последний раз! Вот через час, через два ты оттолкнешь меня, и мы будем чужие. Мы – чужие. Такие родные и близкие до сих пор. И это милое юное существо, сидящее напротив, отвернется от меня с презрением.

– Все это как-то навалилось сразу, – говорит Илья. – И мама заболела, и Катю арестовали.

– Как Катю? За что?

– Ты знаешь, сама она никакой политикой не занималась, но одни из ее друзей на Кавказе попались в чем-то очень серьезном. Ты не волнуйся, мы хлопотали, и для Кати все кончится высылкой за границу. Я даже думаю, что через несколько лет она сможет вернуться к нам. Зато вот Женя…

Он ей улыбается.

– Знаю! Знаю! Поздравляю тебя от всей души, деточка моя! – Я протягиваю ей руки.

Она бросается ко мне и душит поцелуями. Поцелуешь ли ты меня завтра?


За обедом я ничего не ем.

Как я ему скажу? Все посыпалось на него сразу, и еще я держу под полой на его голову камень.

Но есть еще нечто, самое ужасное, самое страшное. Один взгляд на Илью – и я поняла, что никогда не переставала его любить… Я никогда бы сама не решилась оставить его и, если бы не этот ребенок, готова сделать подлость – все скрыть и красть счастье, остаться здесь, около него!

Около него я опять воскресла бы для искусства. Он не был знатоком и помощником мне, но он никогда не мешал, не ревновал меня, он понимал, что это мое призвание, и мирился с этим.

«Тот» не будет мириться.

Женя вышла распорядиться по хозяйству, и Илья говорит мне поспешно:

– Я не хотел говорить при Жене, но маме очень худо: у нее рак. С операцией или без операции дни ее сочтены. С операцией она протянет год или два, не больше.

Я закрываю лицо руками.

– Я не хотел тебя вызывать, Таня. Я знал, что нельзя тебя отрывать от картины… Картина твоя очень удачна, у нас уже много говорят о ней… Но были моменты, когда я хотел дать тебе телеграмму, – так было тяжело. Мама торопит свадьбу Жени, кажется, она сознает свое положение… Женя повенчается с Куна-виным и уедет… Кати нет… мама… – он встал и заходил по столовой. – Останемся мы с тобой, Таня, вдвоем. Ты только, родная, у меня и остаешься.

– Нет! Не могу! – вскакиваю я. – Илья, мне нужно поговорить с тобой.

– Что, Таня, что с тобой? Какое странное у тебя лицо, – хватает меня Илья. – Дитя мое, какие тут разговоры! Ты совсем больна, поди ляг скорее.

Он ведет меня в спальню. Я иду почти машинально.

– Приляг, Танюша, или ложись лучше спать.

– Нет, Илья, нет, я должна говорить с тобой. И сейчас, сию минуту. Запри двери.

Он запирает двери и говорит:

– Ты меня пугаешь. Я жду чего-то очень худого, Таня.

Я беру его руки и прижимаюсь к ним лицом. Еще минуту дай погреться в твоей любви! Она исчезнет сейчас, пропадет навсегда.

Вот, верно, так чувствует себя преступник перед казнью.

– Ну, соберись с духом, Таня, – говорит он глухим голосом.

– Я не могу… Не люби ты меня, Илья, я не стою… Я дрянная женщина, – шепчу я.

– Ну, я догадываюсь, Таня, ты увлеклась кем-нибудь?

Я молчу и еще теснее прижимаюсь к его рукам.

– Что же делать, – после минутного молчания говорит он, – в своих чувствах мы не властны, детка. Такая уж видно судьба – одно к одному. Он встает и делает несколько шагов по комнате.

Я сижу, опустив голову.

– Я давно заметил это, Таня, еще в С. Когда я приехал, твое нервное состояние бросилось мне в глаза. Это ведь началось в С.?

Я киваю.

– Я видел, чувствовал, но не понимал, что с тобой. Я даже хотел тебя спросить.

– Отчего же ты не спросил меня тогда, – говорю я с отчаянием. – Я бы все, все сказала тебе, ты бы помог, ты бы отрезвил меня!

– Не отчаивайся так, детка. Что делать, я вижу свою ошибку. Я человек уравновешенный, спокойный и я, сам не знаю почему, как-то боюсь всякой экспансивности. У меня является страх быть смешным. Я даже иногда злился на тебя, что ты так откровенна, так порывиста, и из какого-то невольного упрямства я останавливал твои порывы. Да, это была моя ошибка, Таня. Я не был никогда откровенен и словно боялся твоей откровенности. Ты иногда бросалась ко мне в порыве восторга или тоски, а я нарочно охлаждал твой порыв только потому, что он казался мне странным у взрослого человека. Ты часто затевала разговор о чувствах, ощущениях, о чем-нибудь личном, а я сводил на общие вопросы или старался шуткой прекратить такой разговор. Мне казалось, что не следует и не стоит разбираться во всем этом. Ты уходила обиженная, огорченная. Мне было жаль тебя, но я думал: надо ее учить жить просто. Сознаюсь, Таня, мне все хотелось тебя чему-то учить. Хотелось выучить тебя жить просто, и я отнимал у тебя поэзию жизни. Это и была ошибка, самая большая. С тобой заговорили на «языке богов»… Прости, видишь, я так привык шутить с тобой, что даже в такую тяжелую минуту для меня не удержался от шутки, – но язык этот был твой родной язык, и ты откликнулась на него всем сердцем. Он помолчал с минуту.

– Но, Таня, может быть, твое увлечение только кажется тебе серьезным? Может быть, оно понемногу пройдет, забудется, ты справишься с ним, и не надо будет ломать жизнь себе и мне? Ну понравился тебе кто-то, ну и пройдет.

– Ты не понял меня, Илья. Нам необходимо расстаться! Я жила в Риме с этим человеком и беременна от него.

Илья отшатывается от меня, судорога пробегает по его лицу, и он хватается за сердце.

Я кладу голову на сложенные на столе руки и молчу.

В печке потрескивают дрова. Женя играет этюды в гостиной.

Молчание тяготит меня, я поднимаю голову. Илья сидит на стуле и неподвижно смотрит перед собой.

– Скажи что-нибудь, Илья. Ты видишь, делать нечего. Я уеду как можно скорее, завтра, если хочешь.

– Постой, Таня! Это все так ошеломило меня, что я не могу сообразить ничего хорошенько, – говорит он, не глядя на меня. – Дай обдумать, понять. Я еще не освоился с этой мыслью, я был так далек от этого, но…