Не поеду к ним! Останусь в Москве и вернусь назад. Вот у меня бок болит, висок дергает все сильнее и сильнее. Лучше бы я поехала в Рим. Хотя там летом пропадешь от жары, но ведь меня посылают на юг! В Риме у меня прохладная, чудная мастерская. Осенью все равно поеду туда заканчивать большую картину, начатую в прошлом году. Поехала бы теперь – и юг бы был, и картину дописала, и осенью никуда бы не поехала от Илюши!

– Красивы ли твои сестры? – спросила я его однажды – по карточкам захолустного фотографа трудно было судить.

– Знаешь, – отвечал он, – я их так люблю, что оне для меня лучше всех, кроме тебя.

Ну значит, уроды! А я так люблю все красивое, изящное.

Я живу будничной жизнью, но у меня есть мое искусство. В нем нет будней, в нем все блеск, все праздник. Оно мне и там поможет: буду писать этюды моря и цветущих деревьев… А «оне» будут заглядывать на полотно и говорить:

– Что это вы все пейзажики да цветочки рисуете? Тогда я им напишу порку в волостном правлении, этюд трех тулупов и пары валенок! Ведь у них… Фу, я опять злюсь! Зачем я несправедлива? «Оне», может быть, умные, милые, добрые… Как дергает висок… не надо думать… ай, как больно, как больно!

– Madame souffre?

Я вздрагиваю. Мой спутник опустил Бодлера и, слегка наклонившись, смотрит на меня.

Господи, да что у него за глаза, какой красивый разрез! В этих глазах что-то вроде детского удивления. Так часто смотрят умные дети на старших, когда не понимают их.

– Невралгия, – говорю я сквозь зубы.

И вдруг меня охватывает нервная дрожь. Вот они нервы! Да хорошо, если нервы, а если это лихорадка, рецидив? Опять долгая болезнь. Нет, уж лучше умереть. Я ложусь, отворачиваюсь к стене, и меня трясет, трясет мелкой, противной дрожью.

Зачем я уехала от Ильи? Я вернусь, вернусь! Пусть это глупость, ребячество, но ведь я больна, совсем больна, у меня все болит: и бок, и голова, и эта дрожь, дрожь.

Мысли мои путаются, я быстро сажусь и хватаюсь за голову. На мне шляпа, я забыла ее снять, она мешает, я хочу сорвать ее, но шпильки зацепились за волосы.

– Позвольте вам помочь. Я чувствую руку в шведской перчатке на моей руке. Он отцепляет шляпу и кладет ее на полку, а меня трясет все сильнее, мне хочется крикнуть, расплакаться. Слабость, разлука с Ильей, неприятная перспектива подлаживания к тем людям… Вот-вот сейчас разрыдаюсь. И чего этот господин тут? Если бы его не было, одна бы я скорее успокоилась. Его присутствие в эту минуту мучительно. Этот запах духов и хорошей сигары вдруг ударил в голову… Момент – я бы оттолкнула его, но он заговорил:

– Вы совсем больны. Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?

Я делаю над собой страшное усилие, сжимаюсь в комок, зубы мои стучат.

– Вам надо выпить воды. Не правда ли? Я сейчас скажу проводнику.

– Да, да, – едва могу я выговорить и еще больше сжимаюсь, точно все вокруг меня рушится.

Я борюсь сама с собой, чтобы не допустить себя до нервного припадка. Справилась-таки! Я поднимаю голову. Передо мной проводник со стаканом воды. Я жадно пью.

– Вот гадость-то, теплая, вонючая! – восклицаю я, и вдруг мне делается смешно при взгляде на оторопелого проводника.

– Ради бога простите, – обращаюсь я к моему спутнику, – я вас побеспокоила.

– О, это пустяки, – улыбается он. – Вы, кажется, отравили барыню своей водой. Нет ли у вас сельтерской? Нет? На станции принесите, пожалуйста.

По-русски он говорит совершенно правильно, с едва заметным акцентом, и это выходит у него ужасно мило.

– Как вы хорошо говорите по-русски! – замечаю я.

– О, мой отец англичанин, но мать русская.

– А я приняла вас за француза, даже за парижанина.

– Мои родители всегда жили во Франции, и я воспитывался в Париже. Лучше ли вам?

– Совсем хорошо, – улыбаюсь я, – только мне стыдно, что побеспокоила вас. Я только что оправилась от тяжелого воспаления легких, и теперь нервы ужасно шалят.

Я замолкаю и опять начинаю злиться. Чего разболталась? Очень нужно заводить знакомство с первым встречным.

– Не закрыть ли окно? – заботливо спрашивает он.

– О нет, спасибо. Жарко.

– Ну так пересядьте на мое место, – встает он решительно. – Тут не дует. Устраивайтесь поудобнее.

Я благодарю, и мы меняемся местами. Я вынимаю газету. У меня есть интересная книга, но она в чемодане, и мне не хочется доставать ее. Сосед, наверное, станет помогать, а мои нервы еще шалят, и каждое его движение действует на меня болезненно. «Сиди ты смирно», – думаю я и закрываюсь газетой.

Он не берется за своего Бодлера, а достает из кармана портсигар, встает и хочет идти к двери.

– Пожалуйста, курите здесь, – говорю я поспешно, – вы мне не помешаете, окно открыто, я и сама иногда курю.

Он колеблется.

– Дайте мне папироску, – прошу я, – я тоже буду курить.

– После воспаления легких? – восклицает он. Мне делается ужасно забавно смотреть на его удивление.

– Ну пожалуйста, – я совсем по-детски протягиваю руку.

– Но это вредно.

– Двум смертям не бывать, одной не миновать – знаете эту пословицу?

– Да, но есть другая русская пословица: береженого Бог бережет, – отвечает он смеясь и протягивает мне портсигар.

Когда он улыбается, его глаза немного прищуриваются.

«А ведь у него в лице есть что-то удивительно привлекательное и помимо красоты», – думаю я и смотрю в его глаза.

Его длинные ресницы сразу опускаются под моим взглядом. Он зажигает для меня спичку, и мы опять беремся – он за книгу, а я за газету.

После дрожи мне ужасно делается жарко, лицо горит, и голова слегка кружится.

Станция. Я выглядываю в окно и замираю от восторга! Группа на платформе. Толстый полицейский чин, важно расставивший ноги, а по бокам две кланяющиеся фигуры в длинных сибирках. У полицейского чина медно-красное лицо, усы щеткой, он важен. Правая сибирка – худая, испитая, злобная, кланяется, изгибаясь с умильной улыбкой. Левая – добродушная, вспотевшая от усердия, то топчется на месте, то почтительно замирает. Жанр! Да еще какой жанр, даже слишком типично! Господи, и у меня нет камеры!

– Могу я взять ваш «кодак»? – таким взволнованным голосом обращаюсь я к соседу, что он в испуге роняет книгу.

Я умоляюще смотрю на него.

– Конечно. Но, к несчастью, пленка кончилась. Я сейчас поищу и заложу новую.

– Нет, нет, опоздаем!

Я хватаю альбом и лихорадочно набрасываю группу карандашом. Сразу все мысли улетают, я только тороплюсь. Второй звонок! Еще, еще минуточку. Третий… Поезд трогается, но я в восторге. Исправник и две сибирки вырваны, похищены, они мои! О, как славно – успела-таки!

– Oh, madame, вы настоящая артистка, – слышу я голос, и к альбому, который я держу в руках, наклоняется лицо моего спутника. Я его вижу в профиль… и мне безумно, мучительно хочется поцеловать эту глад-ковыбритую щеку – я даже отшатываюсь с испугом.

– Вы художница? – спрашивает он, продолжая смотреть на рисунок.

– Это мое metier, monsueur, – говорю я, смеясь, поспешно отхожу, оставив альбом у него в руках. Он просит его посмотреть. Я киваю головой.

Он рассматривает внимательно альбом, а я достала чемодан и роюсь в нем, ища бром. Противное лекарство, у меня всегда от него прыщи, но проклятые нервы развозились до невозможности.

– Это ваш муж, он вас провожал? – мой спутник показывает мне набросок, сделанный мной на лекции о каких-то письменах Юкатана, которую Илья читал, а я не слушала и рисовала его милое, дорогое лицо.

– Да, это мой муж.

– Какой красивый мужчина.

Мне вдруг делается досадно. Красивый мужчина – и только-то?!

– Да, – говорю я, – он не только красив, но он очень умен, а это ведь гораздо дороже в мужчине.

– О, конечно! – отвечает он, и губы его слегка трогает сдержанная улыбка.

Я опять пристально смотрю на него и думаю: если написать его лицо, какой контраст во всех чертах.

Вздернутый, тупой нос – легкомыслие, насмешливость. Такой подбородок – энергия, сила воли. Рот нежный, женский – слабость, мягкость характера… Вот сочетайте все это, прибавьте глаза – наивные и грустные – и верьте физиономистике после этого.

– У вас удивительный талант. Вы счастливая женщина, сударыня, – говорит он мне, с поклоном возвращая альбом.

– Вы очень любезны. Не знаю, каков мой талант, но что я счастливая женщина – это верно.

Он почтительно склоняет голову:

– Приветствую счастливого человека! Это такая редкость.

Я опять злюсь, мне все мои слова кажутся ужасно глупыми, бросаю альбом на сиденье и берусь за газету.

Я силюсь понять, что читаю. Поминутно меняю положение. Мне душно и жарко. Мысли путаются. Нет, не нужно было уезжать при такой слабости. Не надо было слушаться доктора и ехать из Петербурга, не надо было слушаться своего сердца и ехать к Илюшиной семье.

Ну, не буду думать. Как приеду, засяду за работу, за этюды, напишу для Ильи семейный портрет, то-то обрадуется! Напишу ему и исправника акварелью, он любит веселый жанр. «У тебя, Танюша, есть качество, редко встречающееся в женщине, – юмор», – часто говорит мне Илья. Он смеется, что у меня много мужского в характере.

А это развилось от самостоятельной жизни, от моих занятий. Я люблю все прекрасное, но как-то не по-женски. Для меня, например, прекрасно машинное отделение какой-нибудь фабрики, у меня захватывает дух и выступают слезы умиления, когда я читаю о каком-нибудь научном открытии или вижу талантливое техническое изобретение. Я нахожу грандиозную поэзию в математике. Отсутствие мелочности во мне переходит слегка даже в беспорядочность, а рядом с этим я люблю красивые тряпки, дрогоценные камни, цветы… нет, цветы я люблю не по-женски, ухаживать я за ними не стану, а люблю украшать ими комнату и собственную особу, чтобы любоваться на них. Я люблю цветы, как красивых женщин. Я очень люблю красивых женщин, даже более чем цветы. Как много у нас красивых женщин, гораздо больше чем где-либо, а красивых мужчин я почти не видела, это ужасно бросается в глаза в многолюдных собраниях. Что за массу очаровательных женских лиц видишь на наших петербургских балах! Некоторых прямо хочется поцеловать. Мне очень часто хочется поцеловать красивое женское лицо, мужское – никогда. А сегодня? Я поднимаю глаза на моего соседа – он внимательно читает. Я тихонько беру альбом и, закрывшись газетой, быстро, украдкой черчу его наклоненное над книгой лицо.