Невозможная жара и духота! Воздух сухой. Над морем, на горизонте, черно-серая туча. Обязательно будет гроза. Я, как кошка, чувствую приближение грозы. В такую жару страшно перейти двор, а неугомонная Женя тащит меня полверсты в гору с визитом к Сидоренко. Это ей пришло в голову сегодня за завтраком, и она смакует его удивление, его восторг при виде меня и потом досаду, что у него не получится сказать со мной ни одного слова.

– Я буду вечно тут! Вот он мне все в любви объясняется, я и сделаю вид, что поверила, заплачу и скажу: поговорите с мамашей. Воображаю его физиономию! Не кружи голову наивным девицам, не объясняйся зря в любви.

Женя так мила в своем шаловливом настроении, что я не могла ей отказать и тащусь за ней на гору, к белому домику, где живет Сидоренко.

– Тс-с… Тата! Мы сейчас их накроем в легких туалетах, то-то всполошатся! – шепчет Женя.

Я делаю движение назад. В тени дома под развесистым эвкалиптом в плетеном кресле полулежит Старк. Жакет его белого костюма висит на дереве. Он без жилета, и ворот его голубой мягкой рубашки расстегнут.

Сидоренко, в темной русской рубашке тоже с расстегнутым воротом и без пояса, приготовляет какое-то питье со льдом. Я вижу нежную шею Старка, отделяющуюся резкой чертой от загорелого лица, и мне делается буквально страшно. Я хочу убежать, но момент упущен. Женя распахивает калитку и объявляет:

– Отряд казаков врывается в мирную китайскую деревню. Вы взяты в плен!

Мужчины вскакивают. Сидоренко хочет бежать в дом, а Старк хватается за свой жакет.

– Ни с места! – кричит Женя, прикладывая к плечу свой зонтик, как ружье. – Одно движение, и мы… исчезаем.

– Нет, нет! Ради бога, не уходите, мы так счастливы видеть вас, – говорит Старк.

– Не можем же мы оставаться в таких костюмах при дамах! – с отчаянием бормочет Сидоренко.

– Вам, Виктор Петрович, разрешается подпоясаться, а г-н Старк и так хоть на бал в своих белых туфельках и голубых носочках! Разрешается еще привести в порядок ваши декольте, – решительно объявляет Женя.

– Позвольте надеть хоть галстук! – просит Старк. – Нельзя же быть при дамах таким чучелом.

– Чучела, молодой человек, женского рода, а чучело среднего… Милостивые государи и милостивые государыни, посмотрите на этого мужчину! В нем кокетства хватить на десять женщин и на нашу Таточку даже. Он прекрасно знает, что он очарователен, что голубой цвет ему чрезвычайно к лицу, но он… Ах вы! – прибавляет она, махнув рукой.

Я ужасно благодарна Жене за ее болтовню: она дает мне время оправиться.

Сидоренко не знает, чем нас угостить и где посадить. Он вбегает в дом, тормошит своего слугу – неподвижного, сонного турка.

На столе появляются крюшон, фрукты, печенье.

Старк срезает для нас цветы и тихо, чуть слышно, произносит, кладя мне на колени несколько полураспустившихся чайных роз:

– Они тоже бледны от страсти.

А ведь это красиво. Вся его любовь красива. Отчего я так поверила сразу в эту любовь? Отчего я ни минуты не думала, что он лжет и притворяется? Я, такая недоверчивая в этом отношении, поверила, поверила в эту красивую любовь. Сейчас я боюсь только одного – чтобы не выдать себя, я стараюсь не смотреть на него. Он так сегодня красив.

Прости меня, голубчик Сидоренко, если я так глупо кокетничаю с тобой, стараясь скрыть, как понемногу моя страсть одолевает меня. Я шумно весела, в моем веселье слезы, но Сидоренко их не замечает, он совсем растаял и все встряхивает кудрями.

Женя, наевшись всего, что только было на столе, вспоминает свой план извести Виктора Петровича, напускает на себя томность, но не выдерживает, взглядывает на меня, и мы обе хохочем.

– Я вас не видал давно такой оживленной, Татьяна Александровна, – говорит Сидоренко. – Последнее время вы задумчивы и сердиты.

– Это вам показалось, вы плохо смотрели.

– Вряд ли. У вас такое выразительное лицо, что по нему можно читать, как в открытой книге…

Мне делается страшно смешно, и я едва удерживаюсь.

– Что же вы прочли в этой книге?

– Хотите лучше я скажу, что я хотел бы прочесть в этой хорошей, умной книге…

Голова Жени просовывается между нами:

– Вы секреты говорите? – спрашивает она.

Ея рожица так мила в своей лукавой наивности, что я невольно целую ее розовую щечку.

Глупый ты, глупый, Виктор Петрович, неужели у тебя нет глаз, что за прелестное создание здесь, рядом с тобой, а тебе хочется читать книгу, которая написана на совсем чуждом тебе языке.


Женя не отступает от своего плана. Едва Сидоренко хочет говорить со мной наедине, как она тут как тут и ввязывается в разговор. Он начинает беситься. Женя торжествует.

Старк очень мало говорит. Он сидит, облокотившись на ручку кресла и подперев рукой подбородок, и смотрит куда-то вдаль. Рисуется или нет? Как красива эта поза.

Зачем я ему так сразу поверила? А потому что мне безразлично, правда это или ложь. Разве это меняет дело?

Вбегает Кинто – лягавый пес Сидоренко. Женя начинает возиться с собакой, забыв о ее хозяине.

– Татьяна Александровна! Мне очень нужно поговорить с вами, – Сидоренко наклоняется ко мне через спинку кресла, – и об очень важном для меня деле.

– Говорите.

– Не здесь, я не хочу, чтобы нам мешали, позвольте мне прийти завтра вечером к вам.

Он взволнован. Я сразу понимаю, в чем дело, и хочу сказать, что это напрасно, что не надо, но это выйдет длинный разговор, пусть завтра.

А теперь я хочу смотреть на эти глаза, полузакрытые густыми ресницами, такие грустные-грустные, на эти нахмуренные бархатные брови. На всю эту грациозную фигуру, сидящую на другом конце площадки.

Я киваю, только бы Сидоренко отвязался от меня теперь, но Виктор Петрович хочет еще что-то сказать мне. Женя, вспомнив свою обязанность, является и тащит его в комнаты смотреть какую-то сванетскую скрипку.

Я тоже поднимаюсь, но Старк, не меняя позы, говорит:

– Не уходите, я не буду ничего говорить, я даже не буду смотреть на вас. Неужели вам трудно сделать для меня такую малость… Я завтра уезжаю, дайте мне несколько минуть побыть около вас.

Мое сердце мучительно сжимается.

«Смотри, смотри, – думаю я, – смотри в последний раз. Это все так красиво, так ярко, а ты не смеешь пережить этого. Тебе жаль, скряга, заплатить за это разбитой жизнью. Ты боишься за себя, тебе надо что-то на каменном фундаменте, а бабочку с блестящими крыльями ты упустишь… В последний раз… Так дай наглядеться на тебя! Вот ты не смотришь на меня, а если бы ты взглянул… В груди моей все дрожит – все рвется к тебе, но мне нельзя, нельзя…»

Он делает движение, словно желая потянуться, сбросить какую-то тяжесть. Это движение охватывает меня какой-то негой, красный туман застилает все. Я вскакиваю, протягиваю руки и кричу:

– Я не могу! Милый, я больше не могу!

Я слабо отдаю себе отчет, как я бегу в дом, падаю на руки Жени и будто во сне твержу:

– Домой, скорей домой, у меня солнечный удар!


Вчера перепуганная Женя привезла меня домой полумертвую. Все поверили солнечному удару, даже доктор, который прочел мне нотацию о том, как опасно пить крюшон в жару.

Сидоренко и Старк приходили вечером узнать о моем здоровье. Им сказали, что все благополучно и я, наверное, встану завтра.

Я встала, но не выйду из своей комнаты, пока он не уедет.

Я написала телеграмму Илье. Я умоляла его приехать немедленно. Я разнемоглась и не могу переносить жары. Я ее сама отнесла на телеграф. Темно – никто меня не видел. Мне стало легче – я хороню свою грезу.

Тихонько пробираюсь домой. У нас сидит Сидоренко.

Он, верно, дожидается, не выйду ли я из своей комнаты, но он не дождется.

Я иду тихонько и хочу незаметно проскользнуть в сад через заднюю калитку.

От забора отделяется фигура.

Старк!.. Я отшатываюсь, сил у меня нет, я протягиваю руки, точно стараясь защитить себя от удара, и хриплю:

– Ради бога, ради всего для вас святого, не подходите ко мне!

– Милая, – говорит он, – чего ты боишься? – Я хочу доказать тебе, что люблю тебя. Моя страсть сильна, но моя любовь еще сильнее. Любовь моя нежная, преданная, верная. Брось все – пойдем со мной. Я буду жить только для твоего счастья.

– Нет, нет! Поймите, что у меня к вам одна страсть – любви нет. Я люблю другого, – говорю я с сухим рыданием. – Я прошу у вас жалости, наконец! Вы поняли, что можете меня заставить броситься за вами, очертя голову. Хотите, чтобы потом всю жизнь я презирала себя. Вы хотите воспользоваться минутой моей слабости, моей болезни… О нет! Тысячу раз нет!

– Радость моя, да пойми, что у меня не увлечение, не одна страсть. Я тебя люблю, люблю… Ах, конечно, ты не поверишь! Чем я могу доказать тебе?.. Вот что: я уеду, уеду сегодня же с первым пароходом. Я не хочу воспользоваться твоей слабостью, твоей болезнью, как ты говоришь. Я буду ждать тебя через два месяца в Риме. Ты мне говорила, что непременно должна ехать туда. Веришь ли мне теперь? Веришь ли моей любви? Ведь я мог быть счастливым – сейчас, сию минуту. Милая, милая, я буду ждать тебя в Риме. Ты приедешь, я в этом уверен. Ты сама поймешь за время разлуки, что ты моя и должна быть моей. Веришь?

Я киваю.

– Я буду писать тебе, это ты должна позволить. Я не требую ответов на мои письма, но прошу иногда написать два слова. Правда, милая?

Какой музыкой звучит для меня этот голос!

– Да, – шепчу я, как во сне, и смотрю на него.

– Не смотри на меня так, Тата, – он закрывает глаза, – я боюсь упасть к твоим ногам. Я не смею поцеловать даже твою руку, чтобы не потерять голову от прикосновения к тебе.

Он схватывается за голову и шатается, я делаю невольное движение к нему.

– Не подходи, Тата, – он выпрямляется. – Я хочу, чтобы ты верила мне, а сейчас я не отвечаю ни за минуту более. Помни, я жду тебя. Уходи, уходи! – вырывается у него почти крик, и он бежит вниз по обрыву, перепрыгивая через кусты. Камни сыплются из-под его ног.