— Я и так уже сказала слишком много.

— Так и знал! Только время потерял, болтая с тобой! — крикнул Три-Вэ старухе.

— Пойди сними этот костюм, — спокойно сказала Мария. — Тебе душно в нем, и это тебя раздражает.

И она снова склонилась над каменным корытом.

6

Всю неделю донья Эсперанца укладывала вещи Три-Вэ. Его небольшую комнату загромоздили старый чемодан, дорожная сумка и вместительный саквояж из телячьей кожи. Саквояж оставался открытым: его предстояло наполнить в последнюю минуту. Три-Вэ, как предполагалось, должен иметь его под рукой во время всего восьмидневного путешествия в пульмановском вагоне до Массачусетса. Три-Вэ смотрел на весь свой багаж, и у него на лице появилось выражение уныния. «Остаться! Вот единственный способ, которым я могу доказать свою дружбу», — думал он.

Он бросил тяжелый влажный пиджак на постель, снял жилетку, сделанную из того же черного сукна, и, борясь с пуговицами жесткого воротника, выглянул в окно.

У Динов все было необычно тихо. В этом чудилось что-то зловещее. Все окна в доме были занавешены. Ворота конюшни были открыты, но лошадей не выводили. Два садовника, жители Соноры, постоянно торчавшие в красивом саду перед домом, куда-то подевались. Словно по мановению руки злого волшебника жизнь в этом доме остановилась. Солнце освещало кончики прутьев железной ограды, ласкало позолоту закрытых ворот. Сады с оградой были редкостью для Лос-Анджелеса, а ворота — и того пуще. Эта ограда была словно дополнительной стеной, отделяющей от всего города особняк с лепными фронтонами и остроконечными башенками, крытыми шифером. Самый красивый дом в городе. Полковник называл его «скромным сельским шале». Наверно, для того, чтобы отличать его от еще более роскошного дома на Ноб-хилл в Сан-Франциско.

Глядя на дом Динов, Три-Вэ размышлял о шквале слухов, возникшем в связи со смертью полковника. Эти слухи возмущали его до глубины души. Мадам Дин происходила из аристократического рода Ламбалей, и Три-Вэ считал, что Амелия очень похожа на очаровательных и хрупких дам ancien regime[6]. В этом смысле его ссылка на гильотину была не случайной. Ему становилось дурно при мысли о том, что грубые лосанджелесцы будут совать свои носы в ее личную жизнь, в ее скорбь.

Вместе с тем он поймал себя на том, что тоже пытается проникнуть в эту тайну. Почему полковник застрелился? Амелия считала, что отца тяготили какие-то финансовые проблемы. Но разве полковник не владел четвертой частью Южно-Тихоокеанской железной дороги, четвертой частью компании, ставшей самой влиятельной и мощной силой на западе Соединенных Штатов? Без этой двухколейки Лос-Анджелес так и остался бы деревней, а его жители проводили бы дни на нескольких квадратных милях замкнутого пространства. Южно-Тихоокеанская железная дорога являлась пока единственной связующей нитью между Южной Калифорнией и всей страной. Полковник установил тарифы на перевозку любого зерна, мяса, других сельскохозяйственных продуктов, машин и нефти, которые доставляли сюда и увозили отсюда. Он обладал властью почти безграничной. Властью над жизнью и смертью. «Как Бог, — думал Три-Вэ. — Но разве Бог мог сунуть дуло дуэльного пистолета с рукояткой из слоновой кости себе в рот и нажать на спусковой крючок?»

Амелия обожала своего отца.

Из этого же окна Три-Вэ неоднократно видел девочку с длинными светлыми волосами, бравшую на своем жирном пони препятствия, чтобы похвастаться перед рыжебородым полковником, или сидевшую у него на коленях. Позже он видел ее маленькую прямую фигурку в красивых белых платьицах во время прогулок по саду. Она оживленно говорила с отцом, прижимаясь к его плотной руке. Они то исчезали под сенью деревьев, то показывались из нее.

До этого лета Три-Вэ даже не был знаком с ней.

В июне он повстречался с Амелией и ее гувернанткой в книжной лавке и платной библиотеке С. С. Бэр-хама. Она поинтересовалась, что он читает. Покраснев, он ответил, что хочет взять «Атланту в Каледоне». Оказалось, что ей уже разрешают читать Суинберна. По пути домой они разговорились. А после этого ему было позволено дважды в неделю бывать у Динов. Мадемуазель Кеслер, разумеется, всегда присутствовала. Но это была добрая старуха, чье присутствие замечалось лишь тогда, когда вдруг до их слуха доносилось урчание ее больного желудка.

Для Три-Вэ все лето было соткано из таких встреч.

Он был очень чутким и восприимчивым, одиночкой по складу характера, а это — свойство творческих натур В Лос-Анджелесе, этом открытом приветливом городке на западной оконечности континента, где жили самоуверенные и нахрапистые люди, самой ценной чертой его характера была подозрительность. Амелия была первым человеком, если не считать донью Эсперанцу, с которым он смог разговаривать откровенно. Она была парижанкой до мозга костей, живой и впечатлительной. С жадностью ловила каждую мысль — даже выраженную не совсем связно, — и спорила по любому поводу, дугой выгибая красивые брови и изящно поводя хрупкими плечиками и маленькими ручками.

Примерно с месяц назад в Амелии произошла какая-то перемена. Почувствовав это, Три-Вэ был обеспокоен тем, что не может понять причину. Ее красивый смех раздавался так же часто. Она по-прежнему спорила с ним. Ее острый язычок и чувство юмора остались при ней. Эта неуловимая перемена тревожила Три-Вэ.

Однажды она спросила его о долговых обязательствах и расписках. В ее тоне не было настойчивости. Она задала свой вопрос небрежно, но эта небрежность в конце слегка изменила ей, словно ударили по хрустальному треснувшему бокалу, и он издал дребезжащий звук.

— Долговые обязательства и расписки — это документы, подтверждающие долг, — сказал он.

— Да, но между ними есть отличие, — заметила Амелия. — Долговое обязательство — это долг перед государством, а расписка — персональный. Но какая еще может быть разница?

Она уже знала об этом больше, чем он! Смутившись от осознания своего невежества, Три-Вэ преувеличенно высокомерно ответил:

— Вообще-то я с бизнесом на «вы». Почему бы тебе не спросить у полковника?

— Вот именно отца-то я и не могу спросить, — ответила она, быстро отвернувшись.

После этого она больше никогда не делилась с ним своими тревогами.

В то утро, когда Три-Вэ узнал о самоубийстве полковника, он испытал страшное чувство вины. Из этого состояния, казалось, не было выхода. Он не мог даже извиниться. Семья Ван Влитов, все четверо, пошли к Динам, чтобы выразить им соболезнования. Как будто Дины были самыми обычными лосанджелесцами. К ним вышла мадемуазель Кеслер. Безостановочно урча желудком, она сказала, что мадам и мисс Дин убиты горем и пребывают в отчаянии. После смерти полковника Три-Вэ впервые увидел Амелию только сегодня, на похоронах. Он мог хоть частично искупить свою вину — хотя бы в своих собственных глазах, — если бы подошел к ним. Но он не сделал этого.

Воробушек метнулся к железной ограде, но тут же развернулся, словно почуяв впереди смерть. Три-Вэ вздохнул. «Только Бад подошел к их карете», — подумал он.

Для Три-Вэ поступок Бада был просто уничтожающим. Чувство одностороннего соперничества с братом вспыхнуло с неслыханной силой, прежде ему неведомой. Он всегда любил Бада — по крайней мере так ему казалось, — восхищался им и горько обижался на него. Бад жестоко дразнил брата, и Три-Вэ неизменно попадался на его удочку. Бад был популярен. Бад был человеком действия. Бад никогда не копался в собственной душе так глупо и тщетно. Весь Лос-Анджелес уважал Бада за его деловое чутье, за охотничью сметку и за его изящество, с которым он кружился по навощенным танцплощадкам города. В трудную минуту Бад всегда защищал Три-Вэ. До сих пор Бад всегда становился между младшим братом и отцом, когда у того было скверное настроение. Бад был тем тяжким крестом, который приходилось нести по жизни его младшему брату. Бад защищал Три-Вэ, но и дразнил его. Поступки Бада было невозможно предугадать.

То, что Бад сделал сегодня на похоронах, показало Три-Вэ ясно, как никогда, его собственные слабости. Его не могла утешить мысль о том, что во всем городе не нашлось никого, кому хватило бы мужества и порядочности преодолеть несколько ярдов до кареты Динов. Это сделал только Бад.

Три-Вэ заплакал. Отрывистые, хриплые рыдания были полны отчаяния. Она рыдал над своей беспомощностью и трусостью. Приложившись щекой к подоконнику, на котором скрипел песок, он до боли вдавил в него скулу, чтобы этим хоть немного отвлечься от боли душевной.

7

Поскольку это был последний вечер Три-Вэ дома, донья Эсперанца затеяла особенный ужин. Три-Вэ слышал, как отец и Бад вернулись домой из магазина. Но он не спустился к ним, а остался лежать в постели в своей комнате.

Около семи в его дверь постучали. Раздался голос Бада:

— Это я, малыш.

— Я не голоден.

— В таком случае побыстрее нагуливай аппетит, потому что ужин подадут через десять минут.

— Скажи что-нибудь маме за меня.

— Ты сам ей скажешь все, что захочешь, когда спустишься к столу. — Бад говорил веселым тоном. — Тут тебе записка от соседской девчонки.

Три-Вэ сел на кровати.

— Черт возьми, между прочим, у нее есть имя!

— Какое? Бэби?

— Амелия Дин! — чувствуя комок в горле, проговорил Три-Вэ.

Бад просунул записку под дверь.

Конверта не было. Листок бумаги с рельефным оттиском герба Ламбалей был просто сложен вдвое. Три-Вэ развернул и прочитал записку, состоявшую всего из двух строчек:

Спасибо, что пришел.

Мама разрешила писать тебе в Гарвард.

8

Три-Вэ сидел на кровати и думал, что сейчас снова заплачет, но слез не было. Он чувствовал себя по-прежнему несчастным, но, проведя указательным пальцем по рельефному оттиску герба на бумаге, отчасти утешился. «Она хочет писать мне», — подумал он и прижал записку к груди, поражаясь душевной красоте девушки, которой всего пятнадцать лет, но которая сумела в самый черный день своей жизни найти для него слова прощения. И тогда ему пришло в голову слово «любовь». «Я люблю ее, — подумал он, и эта мысль не показалась ему глупой. — Как жаль, что она еще недостаточно взрослая, чтобы можно было сказать ей об этом».