— Вытрави. Я денег дам.

— Поздно, не буду.

— Ну и дура, — заявил Илья уже из-за двери. И больше не приходил.

Первое время он боялся, что Лушка станет бегать за ним и требовать денег, но она не появлялась. А когда стало ясно, что Настя ждет ребенка, Илья и думать забыл о веселой девице. Как и все бабы в таборе, Настя до последнего прятала свой живот, опасаясь сглаза, и Илья узнал о ее беременности только на пятом месяце.

Настя родила Гришку в апреле, промучившись трое суток и чудом оставшись в живых. Она сумела подняться с постели лишь через месяц, ходила бледная, осунувшаяся, все валилось у нее из рук, и Илья быстро понял: о том, чтобы догонять табор, уже пустившийся в кочевье, сейчас не может быть и речи. Всю весну они просидели в Смоленске. Илья крутился на конном базаре, Варька бегала гадать, Настя возилась с сыном и кое-как управлялась по хозяйству. А в конце мая в доме появилась Дашка. Корзинку с месячной девочкой подбросили к крыльцу дома Ильи, записка в одеяле гласила: «Крещена Дарьей. Простите, люди добрые, самой есть нечего». И откреститься от ребенка Илья не мог: даже сын не был так похож на него, как эта полурусская малышка. Настя не сказала ему ни слова. А Варька, обозвав сквозь зубы бесстыжим кобелем, зло бросила: «Молись, чтобы Настя теперь в Москву не сбежала». Он молчал: что было отвечать?

Ночью Илья не спал. Лежал рядом с Настей, притворялся, что дремлет, из-под полуопущенных век следил, как жена то и дело встает с постели, подходит то к одному, то к другому младенцу, греет на лучине рожки с молоком, делает соску из тряпки с хлебом. Уже под утро, когда за окном совсем стихли шорохи, а Дашка с Гришкой заснули накрепко, Илья спросил:

— Уедешь теперь?

— Куда ехать? — помолчав, чуть слышно отозвалась она. — Дети…

Больше он не стал ни о чем спрашивать. Еще и порадовался по молодости и глупости, что не пришлось каяться перед женой, да еще в том, что другим всегда сходило с рук. До рассвета они промолчали. Позже Илья пожалел об этом, поняв, что не так должен был повести себя.

Через две недели они догнали табор. И снова начались дороги, ярмарки и базары, снова — конные рынки, лошади, упряжь, магарыч по кабакам, снова — теплые ночи, догорающие угли, луна, падающая за реку, Настин голос: «Ах, разлетелись-раскачались…» Она опять начала петь по вечерам, улыбалась, когда Илья вступал вторым голосом, и ему даже стало казаться, что жена все-таки простила его.

Илья боялся, что Настя невзлюбит Дашку, но этот страх прошел после того, как Варька потихоньку рассказала ему, как она — бездетная — просила Настю отдать ей младенца. Настя отказалась наотрез, не тронувшись даже Варькиными слезами, а та плакала нечасто. Дашка росла здоровой, рано встала на ножки, темный пух на ее головке сменился каштановыми кольцами, черные глазки весело светились, а вопила она втрое громче Гришки, обещая стать хорошей певицей и завидной невестой. И стала бы, видит бог, не случись того душного грозового лета тринадцать лет назад.

Табор тащился по кубанской степи на ярмарку в Ростов. В воздухе над дорогой с утра до позднего вечера висело желтое марево, от жары шатались даже лошади, собаки и вовсе отказывались идти, укладываясь в горячую пыль и свешивая на сторону языки. Табор растянулся вдоль дороги, как рассыпавшиеся далеко друг от друга бусины, цыгане уже не могли ни петь, ни разговаривать, а только таращились мутными от духоты глазами вперед, ожидая остановки. А впереди, как назло, не попадалось ни реки, ни прудика.

Настя лежала в телеге вместе с детьми. Варька брела позади. И она, и Илья, сидящий с вожжами в руках, с тревогой посматривали на крохотное круглое облачко, выплывшее из-за горизонта. Другие цыгане тоже косились на этот темный шарик, зная — к добру такие облака не появляются.

Облако близилось, росло и на глазах наливалось чернотой. Стихло все, даже степные чирки перестали сновать через дорогу. Куда-то исчезли слепни и мухи, замерла выгоревшая трава. На огромном каштане, торчащем, как свеча, посередине степи, не шевелилось ни листочка. Дед Корча озабоченно задрал к небу седую бороду и коротко скомандовал:

— Тэрден![10]

Через минуту цыгане накидывали на головы фыркающих лошадей мешки и одеяла. Женщины привязывали к себе маленьких детей, собаки, рассевшись в пыли, хором выли, и никаким криком нельзя было заставить их умолкнуть. Бледная Настя примостилась возле телеги, прижимая к себе спящего Гришку и вертящуюся Дашку. Илья, ругаясь, накидывал на голову норовистой саврасой кобылы рваное одеяло. Варька помогала брату.

— Илья, это буря, да? — услышал он последний вопрос жены.

Ответить Илья не успел: порыв ветра вырвал из его рук одеяло, кобыла, захрапев, рванулась в сторону, ее ржание перекрылось Варькиным визгом, и стало темно.

От ветра полегла трава. По дороге понеслись сухие комки перекатиполя, цыганские тряпки, верещащий от страха щенок. Все это мгновенно исчезало во вздыбленных клубах пыли. Черное небо сверху донизу распорола голубая вспышка, грохнуло так, что цыгане попадали на землю, и тут же полило как из ведра.

Илье приходилось и раньше встречаться с ураганами в степи, но такого, как этот, он не видел ни разу. Люди держались, вцепившись друг в друга, и Илья едва смог разжать руки Насти, чтобы взять у нее детей: «Дай мне, я сильнее! Не вырвет!» А она, словно обезумев, мотала головой и прижимала к себе орущие комки. Во вспышках молний Илья видел искаженное от страха лицо жены с прилипшими к нему волосами. Сквозь вой ветра едва доносился голос Варьки: «Илья, кони! Боже мой, кони!» Он не пытался ответить, и так зная, что лошади разбежались. Стоял на коленях, держась за наспех вколоченную в землю жердь, прижимал к себе Настю и детей, отворачивался от хлещущих струй дождя. Ветер уже не выл, а ревел, старый каштан трещал и гнулся, как прутик, по земле бежали потоки воды. Илья, спохватившись, что их телега стоит почти под самым деревом, попытался отойти в сторону, но ветер не давал сделать ни шагу. Стиснув зубы, Илья попробовал еще раз… и в этот миг наступил конец света. По крайней мере, так показалось Илье, когда он увидел расступившиеся в сумрачном свете тучи с рваными краями и синий сверкающий столб, разделивший небо. Никогда в жизни он не видал такой молнии. Табор осветило как днем, над телегами поднялся дружный вой, даже мужчины орали от страха. От грохота содрогнулась степь, сияющий комок ударил в старый каштан, тот вспыхнул, как щепка, раскалываясь надвое, и Илья отлетел в сторону. Гришка вывалился у него из-под рубахи — Настя едва успела поймать катящийся комок. Следом полыхнуло еще несколько молний, и в их свете Илья увидел остановившиеся глаза трехлетней дочери, которыми она не моргая смотрела на пылающий каштан.

Через полчаса все прекратилось. Ураган унесся в сторону реки, небо очистилось, старый каштан уже не горел, а дымился, солнце осветило переломанные телеги, разбросанные шатры и перепуганных насмерть людей. Цыгане поднимались один за другим, первым делом пересчитывали детей, затем начинали крутить головами в поисках улетевшего добра, крестились, спрашивали друг друга — все ли целы? Телег, на которых можно было бы ехать, не осталось ни у кого; люди, слава богу, почти не пострадали, только кривого Пашку ударило жердью от шатра да у одной из цыганок оказалась сломана рука, попавшая под колесо. Дорога наполнилась охами, вздохами, причитаниями, ревом детей. Цыгане разбрелись по степи в поисках разбежавшихся коней, женщины собирали вещи и остатки шатров. И никто уже не ждал большего несчастья, когда вдруг над полем пронесся дикий крик. Вопила Варька, упав на колени и вцепившись обеими руками в растрепанные волосы. Тут же к ней сбежались все. Молча, со страхом уставились на бледную Настю. У той по лицу катились слезы. Держа за плечи дочь, она хрипло просила:

— Доченька, чяери[11], посмотри на меня… Дашенька, пожалуйста, посмотри… Изумрудная, брильянтовая, посмотри на меня…

Дашка удивленно улыбалась. Ее остановившиеся глаза смотрели, не моргая, через голову матери в синее, словно умытое небо.

Настя теперь плакала не переставая. Днем, ночью, сидя в телеге, стоя на ярмарочной площади, лежа рядом с Ильей в шатре. Плакала, не вытирая слез, и Илья не знал, что ей сказать. У него самого при виде неподвижных Дашкиных глаз что-то сжалось в горле и не отпускало несколько дней, мешая дышать и говорить. Не отпускало до тех пор, пока через неделю, ночью, лежа рядом с женой и слушая, как она беззвучно давится рыданиями, он не спросил:

— Хочешь, вернемся в Москву? На землю сядем? Слово даю, сядем!

Бог свидетель, согласись тогда Настька, он бы сдержал свое слово. И вообще что угодно сделал бы, лишь бы Настьке полегчало, лишь бы прекратились эти молчаливые слезы с утра до ночи, лишь бы хоть немного осветилось ее почерневшее, застывшее лицо. Но Настя только покачала головой. Хрипло, не глядя на мужа, сказала:

— Зачем? Я привыкла… Да и зима уже скоро. До зимы еще было добрых четыре месяца, но Илья настаивать не стал. Кое-как докочевали до первого снега, вернулись в Смоленск, и всю зиму Настя таскала дочь по докторам. Илье прежде и в голову не приходило, что на этих живодеров можно ухлопать столько денег. Но он давал не споря, сам надеясь на любое, пусть даже самое дорогое чудо. Однако смоленские доктора только разводили руками. Не помогли и знахарки, и молебны в церкви, и Настины молитвы, и даже Варькино ночное беганье голышом, в вывернутой овчине на голове, вокруг дома — крайнее, самое надежное средство. Дашка больше никогда не видела солнца. Через три года Настя окончательно смирилась с этим, и тратиться на врачей перестали.

Время шло. Проходил год за годом, и каждую весну они неизменно трогались в путь. Один за другим рождались дети, пять человек — и все мальчишки. Настя сама учила их грамоте и счету, а старшего, Гришку, даже отдала в Смоленске учиться играть на скрипке. Конечно, это ученье продлилось недолго — конец осени да зиму, до тех пор, пока не тронулись снова кочевать. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из мальчишки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до тринадцати лет — пока не начнет ломаться голос — учиться петь ему не нужно. Серьезное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый смоленский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придется. Из Смоленска он вывез заунывные еврейские мелодии; в Кишиневе с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Ростове часами простаивал около театра, принося домой обрывки «Лебединого озера» и «Аиды»; на ярмарке в Новочеркасске высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.