– Тогда ладно. – Она встает и, стянув перчатки, выворачивает их и складывает одну в другую. – Сейчас кто-нибудь придет тебя подготовить, потом тебя заштопают и проводят назад.

– Спасибо.

– Да не за что. – Потрепав меня по руке, она снова улыбается. – Ты только пообещай мне одну вещь.

Я приподнимаюсь на локтях.

– Какую?

Я жду, что меня попросят быть храброй или более осторожной, но ни того, ни другого не дожидаюсь. Глядя мне в глаза добрым, но настойчивым взглядом, медсестра говорит:

– Как его… подруга, обещай мне быть поосторожнее с его сердцем. Оно сильное, но и хрупкое тоже. – На секунду она плотно сжимает губы. – Просто не расстраивай его, хорошо?

В моем горле поднимается ком, и я закусываю изнанку щеки.

– Хорошо. Обещаю, – кое-как умудряюсь сказать. Еле слышно. В моем тоне испуг, но она, кажется, не замечает. А может, думает, что я по-прежнему нервничаю из-за швов. Она понятия не имеет, насколько неосторожна я уже была с ним, или о том, что я знаю сердце Колтона лучше него самого.

Она кивает, словно мы заключили некое соглашение, и задергивает занавеску, а я ложусь на спину и смотрю на дырочки в панелях потолка. И почти сразу они начинают расплываться. Я думаю о Колтоне, о том, как долго он болел. Как ждал нового сердца, не зная, когда получит его, но зная, что будет, если этого не произойдет. Зная, что он умрет, так и не успев пожить по-настоящему.

После смерти Трента я думала, что худшим была ее внезапность. Я не знала, что наш поцелуй, наши слова друг другу, наши прикосновения в тот день были последними. Несколько первых месяцев я жила под тяжестью сожалений, перебирая в памяти тысячи вещей, которые я сделала бы иначе, если бы знала, что делаю их в последний раз.

Но теперь, вспомнив, как переменилось настроение Колтона, когда мы зашли в больницу, я понимаю: знать, что тебя ждет впереди, много хуже.

На секунду я почти понимаю его нежелание контактировать с семьей Трента. Или со мной, после того, как я написала письмо. Возможно, на его месте я поступила бы так же. Возможно, захотела бы забыть кусок прошлой жизни, чтобы начать жизнь новую, которую уже и не мечтала прожить.

Внезапно мне начинает казаться, что приехав и разыскав его, я совершила ужасно эгоистичный поступок, а на краю сознания начинает маячить крошечный неудобный вопрос, который я до сих пор боялась себе задавать. Что, если я была с собой не вполне честной? Я оправдывала себя тем, что увидеть его мне необходимо затем, чтобы наконец-то смириться, завершить круг, сказать последнее «прощай», но что, если на самом деле я рвалась к последней частичке Трента? Той, что значила для меня больше всего остального, потому что неосознанно я надеялась, что там, в его сердце, его сущность еще жива.

Вот почему, вернувшись через час в приемную, я заставляю себя не обращать внимания на тепло его улыбки и на вызванное ею легкое трепетное чувство в груди. Вот почему, когда Колтон, не говоря ни слова, встает и, глядя на мою губу, приподнимает руку, словно вот-вот протянет ее и коснется моего лица, я быстро отхожу от него на максимально возможное расстояние. И вот почему, когда мы останавливаемся у проката его родителей, я не заглушаю двигатель и не осмеливаюсь поднять на него взгляд. Сижу и упорно смотрю на руль.

– Ну, вот мы и вернулись туда, откуда все началось, – говорит он, и его слова зависают в воздухе между нами – утренней вспышкой, началом, которого не должно было быть. И сделать сейчас я могу только одно: положить этому конец.

– Извини, что отняла у тебя целый день, – говорю ему. – Спасибо тебе. За все. – Мой голос звучит натянуто, холодно. Колтон ничего не отвечает, но я чувствую, как его глаза ищут мои, и усилием воли заставляю себя не поднимать взгляд. – Мне нужно ехать, – говорю как можно тверже. – Меня слишком долго нет, родители скоро начнут волноваться, к тому же я… – Не смотри на него, не смотри, не

– Может, перекусим где-нибудь? – спрашивает он. – А потом поедешь.

Я смотрю на него. И в ту же секунду жалею об этом – столько в его улыбке ожидания и надежды.

– Я… нет. Спасибо, но мне правда пора.

– О. – Дрогнув, улыбка гаснет. – Окей.

– Окей, – отзываюсь эхом.

Мы оба не двигаемся. Оба молчим. А потом заговариваем – одновременно.

– Тогда в другой раз?

– Было приятно познакомиться.

Он откидывается назад.

– Насколько я понимаю, это значит «нет».

– Да. То есть, нет. Я не могу… не стоит.

Я даже не пытаюсь ничего объяснять, потому что знаю: так будет только хуже. На Колтона больно смотреть. У него такое лицо, словно я только что разбила ему сердце. Но на самом деле я делаю то, о чем просила меня медсестра – пытаюсь его уберечь, положив конец этому чувству прежде, чем оно получит шанс расцвести. 

Глава 6

Печальные воспоминания врезаются в психику пациента глубже всего, но зачастую пациент подавляет их – прячет сердечные раны, которые не хочет [полностью] раскрывать.

    Др. Мими Гварнери «Говорит сердце. Кардиолог раскрывает тайны языка исцеления»


Сворачивая на подъездную дорожку, я дезориентирована, потому что не помню дорогу домой. Копаюсь в памяти в поисках какого-нибудь подтверждения, но думать получается только о лице Колтона в момент, когда он наклонился к пассажирскому окну и в последний раз со мной попрощался. О том, как он выглядел в зеркале заднего вида, стоя посреди пустой улицы с поднятой вверх рукой и глядя мне вслед. Всю дорогу до дома я бессчетное количество раз прокручивала в голове, как он появился в кафе, каким был его взгляд, когда он смотрел на меня. Как звучал его голос, когда он со мной прощался – словно не мог поверить, что я все-таки уезжаю.

Ноющая боль в губе – единственное, что не дает мне воспринимать этот день как сон. И вот я вернулась. Вернулась домой, где меня, волнуясь и переживая, наверняка заждалась мама. Которая рассердится, узнав о том, что произошло. Я притормаживаю и, набираясь храбрости перед встречей с ней, слушаю, как в вечерней тиши затихает мотор.

– Где ты была? – спрашивает мама, выходя из-за угла в прихожую, как только я захожу. – Ты знаешь, сколько раз я тебе сегодня звонила?

Не знаю. Я отвыкла проверять телефон, а то и включать его.

Я аккуратно прикрываю за собой дверь и кладу сумочку на столик у входа.

– Знаю, прости.

При виде моей распухшей губы и швов ее глаза округляются. Мама спешит ко мне, пара шагов – и она уже рядом, ее ладони лежат на моих щеках, поворачивая мою голову к свету так же, как делала днем медсестра. И через секунду ее тон из сердитого становится озабоченным.

– Боже мой, Куинн, что случилось?

В ее голосе столько тревоги, что на глазах у меня моментально появляются слезы.

– Ничего, просто я… – Я делаю глубокий вдох, пытаясь удержать голос ровным, но ее взгляд окончательно выбивает меня из равновесия, и я, сломавшись, начинаю рыдать. – Я врезалась в машину, налетела лицом на руль и…

– Ты попала в аварию? – Она отодвигает меня, взяв за плечи, и оглядывает с головы до пят, проверяя, не повредила ли я что-то еще. – Бога ради, ты почему мне не позвонила? Кто-нибудь еще пострадал?

– Нет, больше никто. Машина стояла на парковке, внутри никого не было, поэтому я оставила записку и…

– Где это произошло?

Секунду я мнусь, не желая объяснять, зачем поехала в Шелтер Ков. Но способа утаить правду нет – об автобусе, в который я врезалась, и о больнице придется рассказать точно.

– В Шелтер Ков, – отвечаю. Беспомощно пожимаю плечами. Плачу.

Мамины брови сходятся на переносице.

– Что ты там делала? Почему не предупредила хотя бы запиской? Почему ты не отвечала на мои звонки? Куинн, нельзя вот так исчезать.

Решительно невозможно ответить на эти вопросы честно. После несчастного случая с Трентом мои родители как могли поддерживали меня. Они были со мной очень, очень терпеливы. Даже одобрили мою идею встретиться с реципиентами, хоть я и видела, что она им не по душе. Думаю, они – как и я сама – надеялись, что это поможет мне исцелиться. Они давали мне время. Дарили любовь. Всегда были рядом. Понимали, когда мне требуется одиночество, а когда необходимо поговорить. И никогда на меня не давили. Но я знаю, за их безграничным терпением таилась не только надежда на то, что я оправлюсь, но и тревога, что этого не произойдет. Признаться маме, что я отправилась в Шелтер Ков искать сердце Трента и его реципиента, я никак не могу. И не признаю́сь.

– Прости, – говорю я. – Надо было сказать, куда еду. Просто… просто мне нужно было вырваться куда-нибудь на один день, я села за руль, поехала и в итоге очутилась на пляже.

Я делаю паузу и чувствую себя просто ужасно, глядя на то, как мама обдумывает мое объяснение. Я ведь знаю, что подразумевает моя интонация. Что сегодня один из «тех» дней, когда до боли отчетливо становится ясно: я не оправилась. Как несколько недель назад, в Триста шестьдесят пятый день после гибели Трента, когда, вернувшись от его родителей, я закрылась в своей комнате на три дня.

– Прости, пожалуйста, – повторяю и вновь ударяюсь в слезы. Искренние слезы, потому что мне искренне стыдно – за то, что я заставила ее волноваться, за то, что воспользовалась своей скорбью как отговоркой, за то, что поехала сегодня туда. Мне стыдно за все.

Ее глаза долго всматриваются в мое лицо, и в конце концов мама испускает глубокий вздох.

– Ты звонила в страховую? А в полицию?