– Как бы матушка ваша, государь, не разгневалась, – осмелился возразить денщик Меншиков, сноровистый юркий парнишка из простых. Царь ценил его за ум и преданность, а также за то, что будущий светлейший князь Александр Данилович умел превосходно справляться с приступами трясучей у своего повелителя. Он так ловко прижимал к груди судорожно дергавшуюся голову царя и так четко отдавал приказы другим денщикам, которые должны были держать государевы руки и ноги, что Петр быстро затихал и успокаивался.

Но предусмотрительный Алексашка (как чаще всего обращался к Меншикову царь) вовсе не желал, чтобы Наталья Кирилловна ненавидела его лютой ненавистью. Он знал, как привязан царь к матери, и время от времени напоминал государю о том, что неплохо бы было хоть изредка ночевать в Кремле, в опочивальне, где тоскует и льет слезы покинутая царица Евдокия.

…Охлаждение же царя к его законной супруге началось около 1692 года, одновременно с тем, как развивался роман с Анной Монс. Он неохотно переписывается с Евдокией, не отвечает на ее письма, не обращает внимания на ее робкие упреки. А в 1693 году, когда брат Евдокии, Аврам Лопухин, имел неосторожность повздорить с Лефортом, царь собственноручно отхлестал родственника по щекам.

«Только я бедная, на свете безчастная, что не пожалуешь, не пишешь о здоровье своем. Не презирай, свет, моего прошения…» – с глубокой грустью писала царица мужу. Но «свет» не внял ее жалобам и между воинскими потехами в окрестностях Москвы или между поездками на Белое море упорно искал отдохновения не у нее, а у красавицы Анны.


– Поедем в Кремль, Петр Лексеич, – настаивал Меншиков, ошибочно приняв грозное молчание царя за колебания.

– Осмелел ты больно, Алексашка! – крикнул вдруг Петр, да так громко, что лошади, впряженные в царев возок, всхрапнули и сбились с бега.

– Да я что, Петр Алексеевич, я ничего, – забормотал денщик, кляня себя за глупость. – Ну, побейте меня, побейте. Я же о ком радею-то? О царевиче малолетнем, об Алексее Петровиче. Скучает, чай, без отца-то.

– А что тебе до Алексея? – буркнул царь, и по его голосу Меншиков понял, что гроза пронеслась мимо. – Здоров, маменька писала, бегает, в чурочки играет… вот только сабелькой забавляться не хочет, плачет, как увидит. С чего бы это, Алексашка, а?

– Рано еще беспокоиться, государь, – уверенно заявил молодой фаворит. – Сколько царевичу-то? Всего четыре годика, верно? Подрастет немного – и сам попросит саблю да барабан.

– А может, – продолжал задумчиво Петр, – может, Дуня виновата? Никогда она занятий моих не одобряла и сына в нелюбви к воинскому искусству воспитывает.

– Может, и так, – легко согласился Меншиков. – Царица Евдокия Федоровна сказки слушать любит, а от шума у нее головка болит. А как же воинский артикул можно без шума постигать? Нет уж, царевичу не надобно в тереме засиживаться, не то нрав у него испортится, слишком мягкий станет.

– И то верно, – кивнул Петр. – Уж лучше бы за ним сестрица Наталья Алексевна приглядывала. Толку бы больше было.

Но тут уже возок остановился перед дверью нарядного аккуратного особняка, и на порог, сияя улыбкой, выбежала розовощекая Аннушка.

– Как я рада, как рада, душа моя, – залопотала она, помогая царю подняться на крыльцо и заглядывая ему в глаза. – Заждалась… Боялась, – добавила красавица, понизив голос, – что в Кремль поедешь.

– А что я там позабыл? – грубовато ответил царь и вошел в дом.


Можно представить себе, с каким негодованием смотрела царица Евдокия на Немецкую слободу. И, конечно же, нельзя винить ее за то, что она считала всех тамошних обитателей нехристями и развратниками: ведь именно слободская немка оторвала от ее ложа «лапушку свет Петрушеньку».

После смерти государыни-царицы Натальи Кирилловны положение бедной Евдокии стало совсем незавидным. Правильно шептались на Москве в 1694 году, сразу после того, как занедужила старая царица (ей, кстати сказать, был тогда всего сорок один год):

– Только и жива царица Авдотья, что за свекровью. Пропадет она, коли бог государеву мать приберет.

Так и вышло.

В день новолетия (первого сентября 1698 года) у генералиссимуса Шеина был большой пир. Многие гости на этом пиру были еще с бородами, но вместе с тем веяло и новизной: рядом с боярами в обширных покоях хозяина толкались ремесленники, матросы, иноземные офицеры. Царь веселился, потчевал гостей из собственных рук яблоками, предлагал, при пушечных залпах, тост за тостом – а его любимый шут Тургенев тем временем ловко отрезал у зазевавшихся бороды.

Потом дня через три задал пир Лефорт. Бородачей вовсе не было; все гости пришли с фамилией – то есть с женами и дочерьми. Петр для танцевального вечера у своего любимца выбрал самое нарядное платье, которое по бережливости надевал крайне редко: суконный французский кафтан василькового цвета на красной подкладке, камзол с блестящими медными пуговицами, бархатные панталоны и шелковые чулки.

Аннушка Монс тоже была великолепна. Задорно улыбаясь, она говорила громко и нараспев:

– Здорова ли наша великая государыня? Как рады вы и она увидеться после такой долгой разлуки! (Петр Алексеевич только что вернулся тогда из-за границы. Его путешествие длилось больше полутора лет, и прервал он его лишь потому, что получил известие о стрелецком бунте.)

Пока ее розовые губы произносили эти приятные слова, маленькая ручка нежно сжимала ладонь гиганта.

Напоминание было сделано вовремя.

«Надо решать… и быстро!» – подумал государь, и его густые брови гневно сдвинулись.

Он призвал царицу Евдокию в слободу, в дом почтмейстера Виниуса, и там долго пытался убедить ее в невозможности супружеской жизни – при отсутствии взаимной склонности.

– Я тебя всегда любила, государь, – отвечала Евдокия на все доводы. В монастырь она удалиться отказалась, страшась не столько пострига, сколько разлуки с единственным сыном. Царь рассердился и долго потом бранил патриарха за то, что тот, пока государь отсутствовал, не сумел убедить царицу отправиться в монастырь «по доброй воле».

На другой же день были приняты решительные меры. Любимейшая сестра Петра Алексеевича царевна Наталья забрала восьмилетнего племянника Алексея к себе, в Преображенский дворец.

Ну а затем несчастной царице «оказали милость»: дозволили выбрать один из двух названных монастырей для пострижения и оставили за ней право носить светское платье.

Евдокию увезли в Суздаль, в Покровский девичий монастырь, где через десять месяцев она была пострижена под именем инокини Елены.


Шли годы. Петр удалил от себя обманувшую его доверие Анну Монс – но, кажется, так до конца и не понял, что красавица никогда не любила его и притворялась очарованной им только ради корысти и возвышения собственной фамилии. Если бы она вела себя осторожнее, если бы не писала любовнику, саксонскому посланнику Кенигсеку, нежные письма, которые тот всегда носил в карманах, то, может быть, ей бы и удалось добиться своего и стать государыней. Ведь Петр довольно долго смотрел на нее как на будущую свою супругу-царицу.

Однако обстоятельства сложились так, что Петр стал свидетелем смерти Кенигсека. В 1702 году при осаде Шлиссельбурга саксонец, сопровождая государя, оступился и упал с узенького мостика. Петр незамедлительно велел Меншикову:

– Глянь-ка, что там с посланником. Прикажи поднять его и, коли памяти он лишился, загляни в его карманы. Есть у меня подозрение, что сей господин вел тайную переписку с королем Августом.

– Он шею свернул, Петр Алексеич! – бойко доложил фаворит, спрыгнув в канаву. – А вот и письма. Целая связка. Подождите-ка, я сейчас факел принесу.

И государь увидел знакомый почерк Аннушки и прочитал ласковые слова и признания, которыми осыпала вероломная красавица Кенигсека.

Разумеется, Петр был вне себя от гнева. Анна Ивановна и ее сестра Модеста, несомненная сообщница в этой интриге, оказались под домашним арестом, и им было даже запрещено посещать церковь.

Анна Монс, женщина в высшей степени суеверная, так хотела вернуть себе любовь царя, что даже принялась колдовать. Но ворожба не помогла. О ней прознали, и было начато следственное дело.

Впрочем, царь оказался милостив. По его повелению процесс прекратили. У семейства Монсов отобрали все пожалованные прежде деревни и огромный каменный дворец, а вот драгоценности оставили – за исключением некоего портрета, украшенного бриллиантами.

Опала была снята только в 1706 году, когда Анна и Модеста получили высочайшее разрешение ездить на церковные службы. Ходатайствовал за бывшую царскую фаворитку прусский посланник Кейзерлинг, который впоследствии – правда, очень ненадолго – сделался ее мужем. А вот противником того, чтобы Анна была прощена, выступил Меншиков.

С годами «Алексашка» из резвого миловидного юноши превратился в статного мужчину. Он был все так же предан государю и, пожалуй, с легкостью бы умер за него, но вот обворовывать своего господина он грехом не считал. С одинаковой ловкостью он рубил головы стрельцам и плел придворные интриги. Именно он в 1705 году свел царя с будущей государыней Катериной Алексеевной – тогда еще Мартой Скавронской – и надеялся на нее как на свою ревностную защитницу. Вот почему он встревожился, когда узнал о хлопотах Кейзерлинга, и возликовал, поняв, что Петр не питает больше к Анне Монс любви. (Однако же потом государь опять вспомнит о Монсах. Он приблизит к себе брата Анны – Виллима, и этот человек разобьет его семейное счастье и отравит последние дни жизни.)


В сердце Петра и впрямь не оставалось больше места для бывшей «жемчужины Немецкой слободы».

В июле 1702 года, когда в разгаре была длительная война, в которой схватились Петр и шведский король Карл XII, прозванный северным Александром Великим, на севере нынешней Польши, неподалеку от Данцигского залива, русские войска под командованием фельдмаршала Шереметева взяли большой город Мариенбург.

Шведский комендант старинной крепости, возведенной тевтонскими рыцарями, решился подорвать цитадель вместе со всем гарнизоном и потому предложил жителям покинуть город. Опасаясь погибнуть под обломками, мариенбуржцы поспешили воспользоваться великодушным предложением. Среди беглецов был и известный в городе пастор по фамилии Глюк; этого достойного человека сопровождали жена, дети и молоденькая служанка. Очутились они все в расположении калмыков, которые плохо владели даже русской речью, не говоря уж об иноземных языках. Пастор, не растерявшись, тут же предложил свои услуги в качестве толмача, и услуги эти были приняты. Вскоре нового толмача заметил фельдмаршал и, сжалившись над пожилым человеком, которому было явно не по себе среди солдат и обозов, отправил его с семейством в Москву, на жительство в Немецкую слободу.