Сняв фуражку, он поднялся по ступеням, потянул на себя дверь и вошел. Его тут же окутали тепло и запах благовоний, побудив опустить вещевой мешок и на мгновение застыть на месте.

Кеплер взглянул на неф и слева вдали увидел маленькие деревянные занавешенные кабинки, за которыми священники принимали исповеди. Несколько прихожан стояли в очереди, другие у алтаря шептали слова покаяния.

Кеплер опустил пальцы в стоявшую справа чашу со святой водой, коснулся ими лба, сердца и плеч, затем, прежде чем пересечь сводчатую нишу и подойти к исповедальне, опустился на одно колено, повернувшись к алтарю. Глядя на распятие, висевшее над дарохранительницей, он почувствовал, что его руки стали влажными, а на лице выступил обильный пот, который тут же пропитал воротник шинели. Он встал и почувствовал дрожь в коленях, когда заметил, что одна исповедальня освободилась. Кеплер раздвинул бархатные занавески и вошел. Он опустился на колени, перекрестился и пальцем коснулся распятия, которое висело над маленьким закрытым ставнями окошком, по другую сторону которого находился невидимый священник. Еще мальчиком он впервые исповедовался именно в этой кабинке. Его сердце стучало так громко, что он почти не расслышал, как ставня со скрипом скользнула в сторону и священник наклонился к нему. Через мелкую решетку разделявшей их сетки Ганс мог едва различить очертания головы священника. Тот что-то шептал. Прошла целая вечность, пот лился на его стиснутые кулаки. Кеплер услышал шепот священника:

– Да?

Ганс издал сдавленный звук.

– Сын мой, случилось что-то дурное? – тихо спросил священник.

– Отец, я…

Кеплер вытер руки о шинель. Он так безудержно трясся, что боялся, как бы не опрокинуть всю исповедальню.

– Отец, отпустите мне грехи, не спрашивая меня о причине!

– Ты болен? – раздался ласковый голос священника. – Может, нам лучше поговорить у меня?

– Отец! – выпалил он. – Отец… с моей последней исповеди прошло много лет. Благословите меня…

Священник снова стал шептать, и Кеплер, наконец собравшись с духом, заговорил, и слова полились гораздо легче.

– Отец, я должен вам кое в чем исповедаться…

Глава 2

Доктор Ян Шукальский медленно спускался по лестнице со второго этажа больницы и, преодолевая каждую ступеньку, прислушивался к своим тяжелым шагам. Хромота из-за поврежденной в детстве ноги, после чего та осталась немного искривленной, была более заметна именно в такие моменты, когда он сильно уставал. Тогда он казался старше своих тридцати лет. Доктор задержался внизу лестницы и посмотрел на длинный тусклый коридор, который вел к его кабинету. Накануне Рождества 1941 года в этом коридоре царила зловещая тишина, несмотря на то, что все пятьдесят с лишним коек были заняты. Сейчас доктору хотелось быть дома вместе с женой и сыном. Но он не мог покинуть больницу. Пока не мог. Видимо, ему придется задержаться довольно долго. Цыган еще не пришел в сознание.

Доктор взглянул на часы. Половина седьмого. Он прошел большую часть коридора, открыл дверь своего кабинета и включил свет.

Одна лампочка, висевшая над головой, освещала скудную меблировку, состоявшую из простого деревянного стола, вращающегося стула с решетчатой спинкой, еще двух стульев с такими же спинками и деревянного картотечного шкафа в углу. В одной стене был встроенный мраморный камин, но его забили досками и на каменной плите очага установили современную батарею парового отопления.

Он устало сел за простой деревянный стол и протер глаза. Больше всего его беспокоил цыган… Он посмотрел на потолок, через который проступило влажное пятно. Это лишено всякого смысла. Невероятная история, которую крестьянин Милевский составил из обрывков произнесенных раненым в бреду, никак не могла быть правдой. И тем не менее, как объяснить его состояние и то обстоятельство, при котором Милевский нашел цыгана? И почему он оказался совсем один? Это сбивало с толку. Шукальский никогда не встречал цыган, которые ходили бы в одиночку. Они всегда, несмотря ни на что, ходили вместе, хотя бы по двое, но никогда в одиночку. А вот этот как раз оказался совсем один на снегу у края фермы Милевского с простреленной головой. С губ охваченного лихорадкой цыгана срывались самые невероятные слова. Он говорил о каком-то массовом расстреле…

Шукальский покачал головой, будто отгоняя подобные мысли, и повернулся к радио, стоявшему на дальнем конце его стола. Он уже хотел было включить его, чтобы избавиться от гнетущей тишины, внести в это помещение какое-то оживление, как вспомнил, что его любимые программы, польские танго, которые сочиняли и играли под управлением великих современных музыкантов Голда и Питерсбурга, больше не передавались. Видно, Голд и Питерсбург были евреями.

Отдернув руку от радио, он услышал, что в дверь постучали.

– Да? – крикнул он.

Дверь чуть приоткрылась, и в нее заглянула его ассистентка, доктор Душиньская.

– Я вам помешала?

– Нет, нисколько. Входите.

– Ян, я только что со второго этажа. Минуту назад цыган пришел в себя.

Шукальский вскочил на ноги.

– Что? Почему меня не предупредили?

– Не хватило времени, – ответила Душиньская. – Я случайно взглянула на лежавшего рядом с ним больного и заметила, как цыган открыл глаза и начал говорить. Спустя несколько секунд он снова впал в кому.

– И?

Ассистентка взглянула на него через тускло освещенную комнату и, заметив, что ложбина меж его бровей стала глубже, серьезно заявила:

– Все, что говорил крестьянин, правда.

Доктор снова сел и пригласил Душиньскую последовать его примеру.

– Как у него с основными показателями состояния организма?

– К сожалению, не очень хорошо. Кровотечение из раны в голове остановлено, но я уверена, что у него воспаление легких.

– В хирургической вы для него сделали все, что могли, – сказал Ян. – Больше вряд ли можно было что-либо предпринять. Все же сколько он пролежал на снегу обнаженным?

– С того момента, как произошел массовый расстрел, до того часа, когда Милевский его обнаружил, цыган пролежал в снегу почти двенадцать часов. Ян, неужели все это возможно?

Не получив ответа, доктор Душиньская откинулась на спинку деревянного стула и некоторое время разглядывала лицо главного врача больницы.

– Давайте еще раз взглянем на этот невероятный случай, рассказ цыгана, – вдруг заговорил Шукальский. – Он вместе со своим табором – всего около ста человек, среди которых были мужчины, женщины и дети, – расположился лагерем в лесу, когда нагрянули немецкие солдаты. Цыган говорил, что сопротивления не оказывалось. Немцы просто подошли к ним, направили на них дула автоматов, заставили собраться вместе и отвели на опушку леса. Здесь всех цыган заставили вырыть в снегу длинную и глубокую яму, вроде траншеи, после чего немцы выстроили их вдоль края ямы, приказали раздеться догола и сложить одежду на снегу аккуратными кучками. Затем немцы убили всех, одного за другим, выстрелом в затылок – мужчин, женщин, детей, – следя за тем, чтобы они падали в яму лицом вниз. Нашего цыгана пристрелили одним из последних. Если верить его словам, то он был еще жив, когда немцы начали засыпать эту братскую могилу землей и снегом, но, дойдя до того места, где лежал наш цыган, немцы сработали небрежно и засыпали его лишь наполовину. Он говорит, что лежал неподвижно под телом женщины, чтобы не выдать себя, и долго ждал, пока немцы не уйдут, после чего выбрался из-под тел и по снегу отполз подальше от этого места. В конце концов ему как-то удалось добраться до фермы Милевского. Вы так представляете себе его рассказ?

Душиньская прошептала:

– Да, – затем более твердым голосом спросила: – Но зачем? К чему немецким солдатам так поступать? Солдаты воюют с солдатами, так бывает на войне. Но это бессмысленное убийство ни в чем неповинных людей!

Лицо Яна Шукальского стало гневным.

– Моя дорогая Душиньская, я сам усомнился в этом, но нет никаких причин не верить этому человеку.

Наступило тяжкое молчание, столь осязаемое, будто оно было каменной стеной. Его прервал Шукальский:

– Похоже, начинается нечто такое, с чем мы не сможем бороться.

Тени в мрачном кабинете казались зловещими, будто слова, сказанные здесь, каким-то образом изменили само это помещение. Ни Шукальский, ни его ассистентка не могли предположить, насколько он был прав.

– Мне пора домой, – устало сказал доктор, глядя на свои руки.

Ассистентка встала и молча вышла из кабинета. Ян Шукальский еще некоторое время продолжал сидеть, думая о превратностях жизни, о том, как волею случая он лишился ассистента, с которым проработал несколько лет, о том, как нацисты год назад увели того и заменили доктором Душиньской, о том, как он, Ян Шукальский, не без колебаний согласился принять новую ассистентку – старые предубеждения умирают не сразу.


Шукальский вернулся к койке цыгана и взглянул на него. Он часто видел такие лица на столах для вскрытия. На лице цыгана любопытным образом белый, черный и желтый цвета сочетались с фиолетовым цветом губ, щеки провались так глубоко, что не было сомнений – на койке лежит почти мертвец. Однако быстрый пульс свидетельствовал о том, что цыган все еще цепко хватается за жизнь. Пульс немного нитевидный, восемьдесят ударов в минуту. Он смотрел на потерявшего сознание человека, сожалея об ограниченных возможностях, которыми располагают простые смертные врачи. Осторожно положив руку цыгана под одеяло, Шукальский вышел из палаты. В коридоре он увидел свою ассистентку, которая быстро шла ему навстречу. Она была не одна – следом за ней шел незнакомый человек. Когда оба поравнялись с ним, он выдавил улыбку, но не испытывал желания знакомиться с новым человеком, хотелось побыть одному. Однако ради Душиньской он состроил веселую мину.

– Ян! – задыхаясь, произнесла она, – какая неожиданность! Мы встретились на ступеньках больницы!