Навстречу им попадались купеческие обозы — везли из Кяхты чай, обгоняли обозы с пушниной, двигающиеся в Китай. Сопровождали обозы конные казаки: маленький обоз — несколько человек, большой — настоящее войско.

По мере продвижения на восток комары делались крупнее и набрасывались на заключенных тучами. Казаки надвигали шапки на самые брови, каторжники заматывали голову тряпками, трясли ею поминутно. К вечеру у всех были распухшие лица, искусанное кровопийцами тело горело огнем.

Деревушки по дороге попадались все плоше. Жители порой выходили из домов и смотрели, как ведут каторжников. Одинаково тупое выражение застыло на лицах и седых стариков, и баб, и малых детишек. Мужчин видно не было, они месяцами безвылазно обитались в лесу, промышляя пушнину, чтобы продать ее за бесценок приезжим купцам и у других купцов втридорога купить хоть немного муки на вырученные деньги. В домишках пол был земляной, окна затягивали бычьим пузырем. Топили по-черному. Свечей отродясь не видывали. В долгие зимние вечера жгли лучину. Места были гиблые. Все еще Россия, да не совсем. Азия…

Гак бредил побегом. Как только видел поблизости опушку, с которой поднимался слабый дымок, толкал Сашу в бок.

— Ты видел? Видел?

— Что там?

— Это же беглые кашеварят. Их тут прорва…

На их пути действительно встречались разные люди. Случалось, что шедший навстречу бродяга нырял в придорожные кусты, едва завидев партию. Кто-нибудь из казаков скакал вперед, да куда ему было на лошади сквозь лесные заросли.

— Куда же бегут? — спрашивал Саша.

— Дураки они, понимаешь, идиоты! Домой бегут. В родную деревню. Тоска у них, видишь ли! Кручина. Тьфу. Там-то их и сцапают.

— А куда же бежать?

— В Америку! Непременно в Америку! В Китай нельзя — выдадут. Слышал. Знаю. Нужно через Байкал, к океану, а там — на иностранное судно. Нас возьмут. Мы ведь из благородных. Скажем, так, мол, и так, за убеждения страдаем…

— На Байкале, слышал я, ветра. Задует баргузин — и никакая лодка не спасет.

— А зимой, по льду? Только бы дойти!

От таких разговоров у Саши кружилась голова. Но потом он понял — ему не хочется в Америку. Если уж бежать — то в Петербург. Только — в Петербург. К ней, к Алисе…

Еще не вышли из сибирских лесов, а у Гака снова в голове помутилось. Фармацевт перевязывал тряпицей сочащуюся рану одного из мужиков и вдруг, как блоха, отскочил от него в ужасе, задергался весь, запрыгал, пытаясь стряхнуть с себя что-то. Бросился к конвоирам, заговорил почему-то по-французски. Те глаза вылупили да пинками его назад в колонну загнали. А он все кричал, ругался, плевался, чуть до обморока себя не довел. «Лепра, лепра… Все подохнем. И вы тоже подохнете», — кричал он конвоирам, грозил кулаком, пока не получил прикладом в зубы. «Все подохнем, — шептал он со смехом себе под нос до самого вечера. — Все!»

Саша, привыкший к его полоумным выходкам, тогда ни о чем не спросил. Но в ближайшем же городке фармацевт разделся догола и под дружный хохот заключенных стал вертеться и так и этак, осматривая самого себя с головы до пят. А потом сел и как-то обмяк сразу. Тело его было в пятнах со струпьями.

— Сними рубаху, — потребовал Гак.

— Зачем? — безразлично спросил Саша.

— Эпидемия, — прошипел фармацевт. — И я тоже, и все мы…

Не договорив, он рывком задрал на Саше рубаху, оголив правый бок. Саша махнул на него рукой и решил не сопротивляться. Гак обследовал его бок, подбежал сзади… Отвратительное, гнилое его дыхание надоело Саше, он дернул рубаху…

— Чего ты все вынюхиваешь?

— Лепра! У всех — лепра!

— Что такое?

— Проказа. Все сдохнем.

Саша слышал что-то о прокаженных от отца; воспоминания хоть и не удержались в памяти, но отдавали чем-то жутким и безысходным. Он посмотрел на свое тело внимательней и нашел несколько розовых пятен на локтях и коленях. Потрогал — не болит. Гак ткнул длинным скрюченным ногтем — не больно, даже не почувствовал ничего.

— Ты последний сдохнешь. Кровь из носа течет?

— Нет.

— Подожди.

И зашептал отчаянно Сашке в ухо:

— Сбежим, друг! Куда угодно — сбежим. Это ведь уже не каторжными работами пахнет, не рудниками. Здесь врачей нет, а как обнаружат… Думаешь, нас к другим заключенным отправят? — Он истерически рассмеялся. — Они нас заживо похоронят — сожгут или закопают. Иначе с этой болезнью нельзя. Эпидемия. — Он перешел на страшный, угрожающий шепот. — Не будет для нас никаких рудников. Смерть. Постреляют, да в ров. Слышал я про такое, когда заподозрили чуму в нашей губернии…

— А как ты ошибся? Ты ж не доктор!

— Я в Германии учился, — гордо выпрямился Гак, — да не закончил курса… Но с этакой штукой сталкивался.

— А не от тебя ли и пошло? — нахмурился Саша.

Тут Гак захохотал. Остановить его не было никакой возможности. Пинки и окрики конвоиров только раззадоривали его, он хохотал все громче и громче…

Все следующее утро Сани никак не мог выбросить из головы сказанного. Выходит, он уже труп. Только еще шагает по дороге и перекачивает воздух неизлечимо больными легкими. И шагать ему так только до Читы. Там разберутся, что к чему, и… Неужели действительно перестреляют? Он вспомнил про падеж скота в Малороссии. Тогда все стадо согнали в ров, порезали и подожгли. Неужто так и с людьми?

Просыпалось в нем какое-то забытое чувство, похожее на возмущение. Он ведь человек, душою наделенный. И мало того, что терпит муку несправедливую, так еще и вовсе уничтожен будет, как бессловесная тварь. За что же, Господи? Или нет тебя? Или плач человеческий не долетает в твои малиновые кущи?

Бежать было бессмысленно. Пятерых, рвавшихся из строя, пристрелили на тракте на его глазах. Хотя белобрысый монах и не бежать собирался, а животом маялся, в кусты полез. Так охране все одно — пристрелили как собаку.

Тягучий запах хвои насторожил его. Слишком был он теперь мил и дорог его сердцу. Ужас смерти сделал то, что не сумели ни холодные обливания, ни полуторагодовой путь на каторгу, — вернул его к жизни, заставил почувствовать ее вкус, цвет и запах. И так захотелось вдруг жить! Так захотелось вернуться назад, и чтобы отец — живой, и чтобы она, она — Алиса…

До Иркутска они так и не добрались. Колонна каторжников теперь оставляла за собой кровавый след… Гак дышал по ночам страшно. И только когда нос у фармацевта прогнулся в середине и когда кровь потекла у одного из охранников, забили тревогу.

Их не допустили до тюрьмы. Загнали в барак, стоящий в чистом поле, за деревней. Приехал человек из штаб-докторских… велел вывести фармацевта, посмотрел, поговорил с ним и, отшатнувшись в ужасе, замахал руками, погнал коляску прочь.

В тот же вечер Гак удавился. Сплел веревку из ветоши, в которую был одет, и… Переполох поднялся страшный. Солдаты бегали и орали, тараща глаза, им тоже было страшно, потому как не знали или, может, наоборот — догадывались, что будет. К телу Гака никто не прикасался, все боялись страшных пятен, хотя у многих были точно такие же.

Этой ночью Саше приснился необыкновенный сон. Алиса и черный незнакомый человек. Она говорит Саше что-то, зовет, а человек этот за руки ее держит, не пускает. Только вот слов, жаль, не разобрать. Саша вскочил взмокший, с трясущимися руками. И — сразу же решился. Все одно — двум смертям не бывать. Оглянувшись, раскрыл мешок, куда с вечера сам же по приказу солдат запихивал тело Гака, вытащил его окоченевшее тело, перенес под нары, на свое место, положил лицом вниз. Авось не заметят. Влез в мешок и замер. Будь что будет. Могут, конечно, и живьем сжечь. И то хорошо.

Еще затемно, задолго до рассвета, скрипнула дверь и кто-то, стараясь идти неслышно, потянул мешок по полу. Саша сцепил зубы, чтобы не завыть, и как заведенный повторял и повторял единственную, памятную с гимназии молитву: «Господи, иже еси на небесах, да святится имя твое…» Забывал, ошибался, начинал тысячу раз сначала, сбивался снова и опять начинал. И так — долго, пока мешок завязывали над его головой крепким узлом, пока тащили по дороге (под спину попадали мелкие камушки), пока тянули, чертыхаясь, куда-то наверх (голова билась о камни). Потом мешок взяли с двух сторон за концы, покачали (душа ушла в пятки: не с обрыва ли?), и он полетел и шлепнулся на что-то мягкое и мокрое.

Сверху были слышны голоса.

— Не принимает?

— Заразы боится! Спустись-ка вниз, глянь.

Дальше звук камешков, скрип сапог и совсем рядом, шагах в десяти, снова крик:

— Нет, не подойти! Трясина сплошная.

— Да и Бог с ним. К утру затянет.

И снова скрип сапог, на этот раз — удаляющийся.

Выждав примерно четверть часа после того, как все звуки окончательно смолкли, Саша разжал вконец онемевшие пальцы и попытался вылезти из мешка. Не тут-то было! Мешок оказался крепко завязан снаружи, а нервы сдали окончательно, грудь требовала немедленно свежего воздуха, глаза — неба. Он задергался в панике, силясь ослабить мертвую хватку веревки над головой. Ужас, который он испытывал при мысли, что не сможет выбраться из метка, казался ему предельным для человеческого сердца.

Его бессмысленные энергичные движения словно пробудили землю. Она ожила, задвигалась в такт и пыталась проглотить его. «Трясина», — вспомнил Саша и понял — мешок сбросили в болото. Он неумолимо погружался в зловонную темную душную мглу. Стараясь двигаться как можно тише, Саша попытался разорвать пеньковую прочную ткань мешка. Он явственно чувствовал смрад раскрывающейся перед ним пропасти. Вдруг окоченевшие пальцы наткнулись на дырку в мешковине. Он принялся разрывать ткань. Сначала осторожно, потом яростно, и вот уже показались небо, затянутое белыми неподвижными облаками, и яркие ягоды земляники перед самым его носом.