Арсений огляделся, изучил дорожку следов. Не похоже, чтобы топтался еще кто-нибудь. Следы остались глубокими, метель еще не замела. Он снова нагнулся к женщине и сдвинул с лица волосы, покрытые тонким налетом инея. Глаза ее были закрыты. Приложил руку к щеке — теплая. Поднес ладонь ко рту, к носу — никакого дыхания. То ли померла только-только, то ли так плоха, что дыхания не учуять. Вспомнил, как во время иранской кампании солдатика одного чуть не закопали заживо. Доктор тогда сердце слушал и только по слабому его биению определил теплившуюся в теле жизнь. Арсений снова поморщился, лезть к бабе слушать сердце он ни за что не станет. Даже если ей суждено подохнуть. Однако нужно предупредить Марфу, что ли, пусть в сени ее втащат, может, и оживет.

Арсений побрел вдоль забора назад, и вдруг ему показалось, что сквозь завывания ветра слышит он тоненький какой-то звук. Словно зовет его кто-то. Он вернулся, снова присел на корточки, поднял русые волосы, заглянул бабе в лицо. Глаза ее оставались закрытыми, а щеки стали вдвое холоднее против прежнего. Она не шевелилась, но тоненький звук тем не менее стал отчетливей. Арсений пригнулся к самому ее рту, но звук издавали не ее заиндевевшие губы. Тогда он оторвал вмерзшую в снег полу тулупа, потянул, дернул и вскрикнул…

В ногах женщины растекалась кровавая лужа, а в ней барахтался живой, только народившийся ребеночек и тоненько пищал. Одной рукой Арсений задернул страшное зрелище, другой — закрыл глаза и задохнулся воспоминанием…

Женщина была мертва. Под правым ребром у нее зияла глубокая рваная рана. Князь цокал языком и морщился, глядя на Арсения. «Только этого нам недоставало, — бормотал он скороговоркой. — Завтра мои именины! Только этого…»

О его поместье с недавних пор ходила дурная слава. С тех самых пор, как сбежал паскуда конюх и трепал языком по кабакам. Именно тогда Арсений сделался молчалив, а князь чрезвычайно раздражителен. Их вечерние шахматные партии прекратились, в доме повисла тишина. Горничные мышками юркали из комнаты в комнату, боясь подвернуться барину под руку.

Побледнев при виде покойницы и затребовав сначала капель, князь не усидел в своем кабинете, швырнул бокал с каплями в камин, велел мужеподобной Марфе нести из погреба красного вина и, как только она скрылась в сенях, быстро подошел к Арсению, взял его за руку. «Поговорим», — сказал полунежно-полупросительно… А потом расхаживал по кабинету, хрустя пальцами, взглядывая поминутно то в темное окно, то в огонь камина. Арсений смотрел в одну точку, сидел не двигаясь.

— Далась тебе эта баба замерзшая, — взвизгнул наконец князь, но сразу понял: не то, не то, подошел вплотную к Арсению, нагнулся, провел дрожащей рукой по его щеке. — Забудем, — сказал он тихо. — Не могу больше. Прости ты меня, что ли?

Князь закрыл глаза. Арсений внимательно посмотрел на него, словно решая про себя, отчего тот зажмурился: или от раскаяния истинного, или потому, что он, князь, просил прощения у своего денщика. Арсению было важно — почему? Князь приложил руку к щеке, но Арсений успел заметить, как левый его глаз дернулся и выкатилась из-под ресниц слеза…

— Что теперь делать, ума не приложу, — в отчаянии пробормотал князь.

И тогда Арсений поверил наконец и его раскаянию, и его тревоге за дальнейшую их судьбу…


Арсен родился и вырос в крохотном ауле на вершине горы. Эривань отделяло от нее два горных хребта. В зиму через них было не перебраться. Жизнь здесь текла только в теплое время — пытались пасти скот, пытались выращивать плодовые деревья, но что, скажите, может вырасти на камнях?

За год до встречи с князем Николаем Налимовым Арсена женили, и его дом с утра до ночи оглашался детскими воплями. К жене он был холоден, сына — обожал. Он всегда был человеком суровым. Женщины вызывали у него отвращение, работа — равнодушие. Казалось, он появился на свет случайно и теперь только и ожидает момента, когда сможет покинуть этот безрадостный и неуютный мир.

Но рождение сына полностью переменило его. Он обмяк. Пару раз видели, как он неумело улыбался. В темной его голове впервые зашевелились мыслишки о будущем.

Но все это был только миг, и пролетел он быстрее всадников на гнедых лошадях, от которых пахло порохом и смертью. Уходя от русских солдат, они жгли землю, рубили шашками направо и налево. Жена Арсена стояла на пороге дома, когда на скаку, походя, кривая сабля опустилась ей на голову, рассекая шею, плечо и ребенка, которого она держала на руках.

В накатывающей сзади лавине русских Арсен карабкался по склону к своему дому, с ужасом глядя вперед и не веря глазам… Он даже не посмотрел на жену, поднял мальчика, и из громадной дыры в его таком крошечном тельце закапала, полилась обжигающе горячая кровь. И в этот миг, самый горький в его жизни, когда ярость к иранским псам обуяла его, он чуть сам не ушел вслед за своим сыном, так и не успев отомстить…

Налетевший сзади воин занес кривую саблю над его головой, и шею пронзила боль. Руки ослабели, он уронил бездыханное тело сына и приготовился умереть… Но смерть не спешила. Какой-то русский вдруг оказался рядом, отбил второй, наверняка смертельный, удар. Прозвенели сабли, и офицер оказался в сложном положении на краю пропасти, без оружия. Зажимая левой ладонью рану в плече, Арсен тигром бросился сзади на противника и одной только правой сломал ему толстую, лоснящуюся шею…

Им было по двадцать шесть тогда, и с тех пор они стали братьями. И спасение от смерти стало не единственным подвигом, который они совершили друг для друга. Они спасли друг друга от одиночества, слились душой и телом…

Правда, это случилось не сразу, но тогда, еще стоя на краю обрыва, они посмотрели впервые друг другу в глаза, один — сгорая от боли и ярости, другой — из пекла лихорадящей битвы, в которой, может быть, искал он забвения, и поняли оба, что не зря повстречались на этой земле.

Николай ухаживал за раненым Арсеном. Арсений — так он называл его, не разобрав армянского имени. Он прогнал полкового врача и собственными руками протирал рану утром и вечером чистым спиртом, отпаивал Арсения настоями неизвестных тому российских трав. Руки Николая порой дрожали, но не неопытность была тому причиной. Совсем нет.

Иранские войска были разбиты. У озера Урмия получил тяжелую рану уже Николай, и Арсений, знавший тогда всего лишь несколько слов по-русски, а потому прикидывавшийся немым, вез друга домой, в новгородские края, исполняя его последнюю волю. Доктора ничего хорошего не обещали. Арсений выбросил порошки, которые прописали Николаю, накопал кривых корешков, высушил на огне, стер в порошок. Диковинное лекарство помогло.

На середине пути князь пошел на поправку. Но другая кручина чуть не свела его снова в могилу. Прикосновения армянина сводили его с ума, когда тот обтирал с его тела пот, когда прикладывал холодное полотенце к пылающей голове. Он тянулся к этим рукам губами в полубреду, в отчаянии, падая снова изможденным на ложе, не в силах, не смея больше пошевелиться, выдать себя. Он плакал беззвучно во сне, а Арсен не дыша прислушивался к своему сердцу. Сердце его было наполнено любовью. Такой любовью, которой он никогда раньше не знал.

Ему становилось страшно, что заметит кто-нибудь огненные взгляды князя или его собственное сомлевшее сердце непроизвольно выдаст тайну их неосязаемой связи. Ему становилось страшно оттого, что князь — в бреду, и, может быть, принимает его за другого, за другую… Он тер корешки в пыль, обливаясь слезами и моля, чтобы время его бреда не кончалось, чтобы не прояснялись его призывы, чтобы не оказались горячие поцелуи князя адресованными какой-нибудь молодой особе, являвшейся его больному воображению.

Неподалеку от Москвы князь как-то разом окреп, да и встал бы обязательно, не запрети ему это местный лекарь. Теперь глаза его смотрели на Арсена не затуманенно, а как никогда ясно, и как никогда ясно в них отражался самый неистовый призыв. В Новгород они прибыли уже любовниками и, поскольку любовь их переживала медвяный свой месяц, отправились чуть ли не сразу же в отдаленное поместье, в Малороссию, подальше от чужих глаз, чтобы предаться новообретенному счастью с упоением двух грешников, бесповоротно порвавших с мечтой о рае.

Вседозволенность ночи мягко перетекала в таинство дня, когда была нужда осторожничать, не попасться на глаза прислуге, да и вообще вести себя так, как подобает господину и слуге. Несмотря на то что никто из них не искал другой доли в любви, безжалостное слово Содом в воскресной проповеди священника или дурной сон, от которого просыпаешься в холодном поту, нет-нет да и всаживали леденящую иглу страха в сердца влюбленных.

Людьми они были разными не только по положению, но и по характеру. Николай, от природы ветреный, быстро загорался всякой мыслью, всяким чувством и так же быстро уставал, отрезвлялся. Нередко его терзала необъяснимая тоска, наследственный недуг, перенятый им от батюшки, рано скончавшегося. В такие дни он чаще обычного звал в свои покои Арсения — для шахмат, для вина, для любви.

Арсен был, напротив, как могучее дерево или скала, о которую разбивались всякие ветры. Казалось, ничто не может поколебать его обычного спокойствия, задеть его или взволновать. Его внутренней силы хватало на двоих. Болезненные вспышки князя гасли рядом с ним.

Если бы они с князем повстречались чуть раньше… Тогда в этом великане, с ловкостью фокусника меняющего подметки на башмаках, видели бы счастливейшего человека, обладающего на свете всем, чего ему так хотелось. Но мир покинул его грешную душу не тогда, когда он впервые сжал Николая в своих мощных объятиях, а значительно раньше, когда кровь собственного сына бежала по его рукам. Он был виноват раз и навсегда перед людьми и перед Богом за душу чистую, убиенную по его недосмотру… Тогда-то и скособочило этот мир, словно шею Арсена. Шрам на шее заставлял его ходить немного боком и голову нести не прямо, а склоненной к правому плечу.