Негодяй замолчал. Его мысли окончательно спутались.

Феликс велел свидетелям подписаться и заявил:

— Я — помощник прокурора республики. Этот человек — убийца, и я арестую его именем закона.

Но де Мериа ничего не понимал. Чтобы увести его, Феликс послал за полицейскими. Он пылал тем большим рвением, что один раз уже ошибся; теперь ему хотелось показать себя начальству с наилучшей стороны.

Оставшись вдвоем, Златокудрая и Катрин обнялись.

— Наконец-то ваша Роза отомщена! — воскликнула куртизанка.

— Нет еще, — возразила старуха. — В руках правосудия — живой труп. Де Мериа опять невменяем, а наших свидетелей уже не вернуть.

— Это верно, — задумчиво промолвила Златокудрая. — Вы имели дело лишь с несколькими преступниками, а мне надо бороться против всего уклада жизни…

Она закрыла лицо руками.

— Увы! — заметила старуха. — Разве не весь уклад жизни повинен в смерти моей Розы?..

ЭПИЛОГ

Несмотря на требования Феликса, против графа де Мериа, вновь потерявшего рассудок, не было возбуждено уголовного преследования. Правда, под предлогом амнистии сократили срок заключения тем, кто остался в живых из осужденных за лжесвидетельство по делу о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Что касается погибших во время урагана на сиднейском рейде, то тут ничего нельзя было поделать: ведь суд над стихиями не властен…

Хотя газеты и сообщили о том, что к графу де Мериа ненадолго вернулся разум и что освободили Филиппа, его брата, дядюшку Гийома и художников, имена их уже были запятнаны, и на них смотрели косо. Они все же пытались возобновить трудовую жизнь, пренебрегая не заслуженной ими дурной молвою; но художникам ничего не заказывали, в книжной лавке ничего не покупали. Филипп и его брат не могли найти работы… «Вот что такое социальный вопрос!» — вздыхал дядюшка Гийом.

* * *

Златокудрая и ее старая компаньонка продолжали служить делу возмездия. Иногда они обменивались мрачной улыбкой, приводившей поклонников куртизанки и в трепет и в восторг.

Однажды к ним явилась какая-то женщина. Ее лицо было отталкивающим, но глаза, круглые, как у ночной птицы, притягивали два магнита. Сперва посетительница добивалась личной встречи со Златокудрой, но Катрин почему-то внушила ей такое доверие (или любопытство), что она решила сначала побеседовать с компаньонкой.

— То, что я вам скажу, вероятно, удивит вас, — начала она безапелляционным тоном. — Но это интересно для вас не меньше, чем для меня. Вы живете замкнуто и, наверно, любите рассказы о всяких тайнах. По выражению вашего лица я вижу, что не ошиблась: вы обе преследуете одну и ту же цель. Не прерывайте меня! — добавила она, видя, что Катрин хочет что-то сказать. — Не знаю, могут ли документы, которыми я располагаю, содействовать тому, к чему вы обе стремитесь; но у меня есть все основания думать именно так. Прежде всего скажите мне откровенно, достаточно ли богата ваша хозяйка, чтобы купить на улице Фер-а-Мулен развалины так называемого «дома палачихи»?

— Зачем они ей?

— Там можно отыскать кое-что. За то, чтобы указать место, я возьму недешево, но без моей помощи вы не извлечете никакой пользы из этих развалин, как бы долго вы ими ни владели.

— Да какая же от них польза?

— То, что там найдут, может очень пригодиться, когда кто-нибудь выступит с разоблачениями. Можно будет подтвердить все, что писалось о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Хотя главных свидетелей и постарались убрать, но я знакома с людьми, которым известна подоплека этого дела; я переписываюсь с ними.

Катрин вздрогнула.

— Я догадалась, что вы — вдова Микслен, — спокойно продолжала незнакомка. — Теперь скажите Анжеле Бродар, что я — к вашим услугам, если вы согласны на мои условия.

— Какие же?

— Вы хотите отомстить, а я — разбогатеть; пусть наши желания будут удовлетворены! Я выдам вам врагов за приличную мзду. Не скупитесь: ведь слаще мести нет ничего на свете. Итак, если вы не против, то я — ваша сообщница.

— Пойдемте! — сказала вдова Микслен и провела старую ведьму в будуар, где в глубокой задумчивости, опустив голову на руки, сидела Златокудрая.

Три женщины решили добиваться цели сообща.

* * *

Пока во Франции происходили эти события, в Сиднее была скромно отпразднована свадьба Кервана Дарека и Клары Марсель. Им стало известно, что они амнистированы после признаний де Мериа, и чудом спасшиеся от кораблекрушения жених и невеста могли безбоязненно предстать перед французским консулом в Сиднее, чтобы сочетаться браком. О возвращении на родину они не думали: слишком тягостные воспоминания остались о ней, если не считать пещеры Дареков и катакомб. «Приезжайте! — писали Керван и Клара Филиппу и его братьям. — Ведь там все напоминает о пережитом, а здесь, в этой полудикой, но привлекательной стране, перед нами открываются новые горизонты».

Но Филипп и его братья знали, что агония старого мира предвещает рождение нового, и остались, желая видеть проблески грядущей зари. Они хотели вместе с другими участвовать в сломе того источенного червями механизма, чьи колеса раздавили уже столько людей. К тому же Филипп слишком любил Клару…

Новобрачные были в трауре, и четверо свидетелей — местные уроженцы, работавшие, как и жених, на руднике, — воспользовались этим днем, чтобы хоть немного отдохнуть от изнурительного труда. Сидя на берегу в тени эвкалиптов, они слушали рассказ о кораблекрушении, прерывая его наивными возгласами, как вдруг их внимание привлекла какая-то суматоха на берегу. Оказалось, что из воды вытащили мужчину, бросившегося в море.

Это был не кто иной, как Санблер. Несмотря на то что черты его лица изменились, Клара узнала несчастного. Она видела его в тот день, когда буря выкинула на берег, вместе с трупами и обломками «Бомануара» и «Джон Буля», немногих уцелевших.

Подобно Кларе и Кервану, Санблер пытался начать жить заново и несколько месяцев работал в шахте. Но потом отвращение к жизни и к самому себе, страшное отвращение, сжимавшее горло как спазма, обуяло его с новой силой; Санблера томили и воспоминания о Пьеро, единственном существе, любившем его. В конце концов жизнь стала для бандита невыносимо тяжелым бременем, и он решил от него освободиться. Однажды утром, когда свежий ветерок, словно играя на арфе, шелестел в ветвях деревьев, Санблер направился к берегу, увлекаемый доносившимся издали гармоничным шумом воды, странной могучей мелодией. Да, если бы не встреча в детстве с проклятым «преподобным отцом», он стал бы — кто знает? — великим музыкантом… Долго стоял он, пристально глядя вдаль; наконец, покорный зову морских просторов, ветра и волн, зову неведомого, он кинулся в пучину, откуда его вытащили матросы английского брига «Лиф», носившегося по океану легко, как настоящий листок[74].

* * *

В это время Олимпия старалась развлечься. Богатство позволяло ей удовлетворять прихоти, о каких в молодости она могла только мечтать. Пока толстушка Амели валялась на кушетке и тешила свое воображение картинами предстоящей мести «этому негодяю Николя» (хотя благодаря заботам аббата Гюбера он давно отправился туда, откуда никто не возвращается), — Олимпия в амазонке, верхом на норовистой лошади, скакала по полям, появляясь, словно призрак, перед крестьянами на дорогах и возле их лачуг. Но, как ни стремилась забыться горемычная, ей не удавалось отогнать тень прошлого. От прошлого нелегко освободиться, оно оставляет неизгладимые рубцы.

* * *

Мы давно потеряли из виду Гренюша, попавшего в тюрьму вместе с Филиппи. Аббату Гюберу удалось замять дело и вернуть в Рим своего незадачливого помощника, годного самое большее на то, чтобы водить потомков Брута лобызать стопы sacro Bambino[75]; про Гренюша же судейские чиновники забыли. О нем собирался хлопотать дядюшка Гийом, отпущенный на поруки по настоянию старого Моннуара, который пригрозил, что обвинит лжеучителя в отравлении, если бывшего тряпичника не освободят. Но события и без этого развивались своим чередом. Гренюша, чьим делом никто не интересовался, выпустили вместе с теми, кто получил свободу после ареста Лезорна.

Выйдя на волю, Гренюш не знал, куда деваться. Он не решался ни к кому зайти и всего боялся. Ни документов, ни денег. Было раннее утро; Гренюш присел на землю перед тюрьмой Сантэ, откуда его только что выпустили, и задал себе вопрос: что же делать? Он охотно посоветовался бы с дядюшкой Гийомом, но полагал, что вряд ли тот уже на свободе. Проведя в размышлениях час или два, Гренюш побрел дальше, как заблудившаяся собака. Он был бы не прочь просить милостыню, но ведь за нищенство его могли снова посадить. Без документов о работе нечего было и думать. Если он заночует под открытым небом, полицейские опять-таки сцапают его. Чтобы поселиться в гостинице, нужно заплатить вперед, а у него не было ни гроша. Жизнь стала для него обузой, город казался огромной ловушкой. Гренюш жалел о каторге, где ему нечего было опасаться ареста, где он имел кров над головой и мог спокойно засыпать, слушая россказни товарищей…

Солнце поднималось все выше, а у него не было никаких определенных планов. Он так хотел есть, что, казалось, ему никогда не насытиться; чувствовал такую усталость, что, казалось, ему никогда не отдохнуть. Он еле стоял на ногах: ветер кидал пыль ему в лицо. Наконец Гренюш увидел вблизи кладбище с невысокой оградой. Он перелез через нее и очутился в обители мертвых, где царили тишина и покой. Изнуренный, он улегся под деревом и заснул глубоким сном.

Это было одно из небольших кладбищ в окрестностях Парижа, красивый и живописный уголок с тенистыми аллеями, обсаженными елями, с клумбами роз и лужайками, над которыми склонялись плакучие ивы. Запах цветов разносился далеко, ветер шелестел в листве, словно напевая нежную и грустную мелодию. Но Гренюш ни разу в жизни не остановился полюбоваться цветком или послушать жалобную песенку ветра; он больше привык к зловонию помойных ям и к шуму проливного дождя, хлеставшего его, когда он в непогоду пробирался по улицам Парижа, мучимый голодом. Право же, на каторге жилось куда привольнее! Не лучше ли вернуться туда?