Приступы продолжались до самого утра. Заснуть, а вернее — забыться Габриэла сумела, только когда колокола прозвонили к утренней молитве. Но стоило только Габриэле смежить глаза, как ей начали мерещиться всякие ужасы времен испанской инквизиции. То перед ее мысленным взором вставал висящий на дыбе Джо, и к нему подкрадывались какие-то темные тени с раскаленными до багрового свечения щипцами, то ее саму волокли куда-то одетые в черное монахи, и какая-то женщина с лицом Элоизы протыкала ей живот острыми швейными ножницами, которые она доставала из серебряного ведерка с мелко наколотым льдом.

Проснулась Габриэла от страшной боли. Внутри ее что-то словно рвалось пополам и никак не могло разорваться — тянулось, скручивалось и дергалось. Габриэла была близка к тому, чтобы позвать на помощь, но в последнюю минуту сдержалась. Что она скажет сестрам? Что она заболела? Или что она беременна и боится потерять ребенка? Нет, кричать бессмысленно — все равно она не сможет никому ничего объяснить. Да и вряд ли кто-то поспешит на ее крик — ведь все ушли на молитву, и в спальном корпусе не осталось ни единой живой души.

Многолетняя привычка заставила ее встать, а вернее — скатиться с кровати. Чуть не на четвереньках Габриэла добралась до ванной комнаты и ополоснула лицо холодной водой. Ей сразу стало легче, но когда она вернулась в дортуар, чтобы застелить постель, то увидела на простыне пятна крови. В крови было и нижнее белье, и Габриэла поняла, что с ней происходит что-то ужасное.

Обратиться за помощью она не могла даже к матушке Григории. После вчерашней лжи ей трудно было бы даже смотреть настоятельнице в глаза, не говоря уже о том, чтобы признаться во всем, что она так упорно отрицала.

С Джо Габриэла тоже не могла связаться, да его скорее всего и не позвали бы к телефону. Быть может, его уже увезли (тут Габриэла вспомнила свой страшный сон).

Нет, все это глупости. Она просто дура! Джо обязательно приедет за ней и спасет. Если он скажет, что добровольно снимает с себя сан ради нее, то его тотчас выпустят (слава богу, сейчас не Средние века!), и он примчится в монастырь, чтобы забрать ее. И тогда она наконец облегчит свою душу и попросит у матушки Григории прощения. Она не должна уходить, оставив по себе недобрую память. Простит или не простит ее настоятельница — дело другое, но так, по крайней мере, она избавится от греха лжи.

Но время шло, Джо не появлялся, и Габриэла была вне себя от страха и боли. Она боялась, что ее отправят в Оклахому сразу после утренней молитвы, и тогда Джо потребуется время, чтобы ее отыскать. «Ну уж дудки! — хорохорилась Габриэла и скрипела зубами от боли. — Никуда я не поеду. Я просто скажу им, что не хочу никуда ехать, и они не посмеют меня тронуть».

На всякий случай она решила не одеваться, наивно полагая, что никто не решится вытащить ее из монастыря и посадить в поезд в одной ночной рубашке.

Потом Габриэла снова легла. Еще час прошел в тревожных размышлениях и в борьбе с приступами боли, которые изредка перемежались минутами блаженного полузабытья. В эти минуты Габриэла даже слышала доносящееся из церкви согласное пение многих голосов, а может, ей это только казалось. Глаза ее оставались сухи, но сердце Габриэлы плакало от горя и бессилия. Она чувствовала, что снова теряет родной дом. Она сама сделала этот выбор и предпочла Джо и монастырю, и дружной семье послушниц, и матери-настоятельнице, и все равно ей было горько сознавать, что она уже никогда не сможет вернуться сюда.

Она как раз задремала-, когда дверь отворилась и в дортуар вошла сестра Эммануэль. Лицо ее было печальным, а глаза покраснели, словно она тоже плакала.

— Мать-настоятельница хочет видеть тебя, Габи, — сказала сестра Эммануэль. — Сейчас.

— Я не поеду в Оклахому, — хрипло откликнулась Габриэла и приподнялась на локте. Из-за боли она не могла даже встать, но сестра Эммануэль решила, что Габриэла просто в смятении от ужаса своего положения.

— Матушка Григория ждет тебя, — повторила она. — Ты должна спуститься к ней в кабинет как можно скорее, чтобы поговорить о… обо всем этом.

Габриэла не посмела сказать, что она не может даже подняться. Когда сестра Эммануэль вышла, она сползла с кровати и, то и дело останавливаясь и пережидая приступ, кое-как оделась. Габриэла больше не чувствовала себя послушницей и не была уверена, что ей можно носить черно-коричневое платье и накидку, которые полагались новицианткам, однако ничего другого у нее все равно не было.

К счастью, платье было достаточно широким, однако Габриэле все же понадобилось довольно много времени, чтобы надеть его. Каждое движение причиняло такую боль, что перед глазами начинала плыть багрово-красная муть, из которой все явственнее проступало лицо Элоизы Харрисон. «При чем здесь мама?» — удивилась Габриэла. Ах да. Когда мать избивала ее, маленькой Габриэле было так же трудно одеться утром, чтобы как ни в чем не бывало пойти в школу.

Как она вышла из комнаты и спустилась по лестнице — Габриэла не помнила. В памяти осталась только боль, вонзившаяся ей в низ живота подобно раскаленному куску железа, как только она сделала первый шаг к двери. Когда туман перед глазами несколько рассеялся, Габриэла обнаружила, что стоит перед дверью кабинета матери-настоятельницы и, упершись лбом в почерневший дуб, держится за живот. Она все же заставила себя выпрямиться, однако это стоило ей такого напряжения сил, что, входя в кабинет, Габриэла чуть не потеряла сознание снова.

Не сразу она заметила, что рядом со столом настоятельницы сидят на стульях два священника. Одного из них Габриэла узнала — это был престарелый отец О'Брайан, который исповедовал ее еще девочкой. Второй — высокий, с хмурым, аскетичным лицом, был ей не знаком.

Габриэла не знала, что это — специальный уполномоченный архиепископа, который прибыл в приход Святого Стефана в связи с чрезвычайными обстоятельствами.

Увидев Габриэлу, матушка Григория сразу подумала, что с ней что-то не так. Еще никогда в жизни Габриэла не выглядела хуже. Настоятельнице потребовалась вся ее выдержка, чтобы не вскочить с кресла и не броситься к своей воспитаннице.

— Это — святые отцы О'Брайан и Димеола, — представила она священников. — Они приехали, чтобы поговорить с вами, сестра Мирабелла.

Матушка Григория намеренно использовала новое послушническое имя Габриэлы, чтобы та не принимала все происходящее на свой личный счет. «Дела церковные — это дела церковные» — вот что хотела она сказать Габриэле этим обращением. Впрочем, настоятельница не знала, поможет ли это. То, что она только что узнала от отца Димеолы, было столь ужасно, что старая настоятельница впервые в жизни растерялась. Ей очень хотелось чем-то помочь Габриэле, но она не представляла, что здесь можно сделать. Похоже, бедняжке оставалось уповать только на милость господню.

— Ну-с, как с вами быть, сестра, матушка Григория решит позже, — сказал отец О'Брайан, и его лицо как-то затуманилось, но Габриэла ничего не заметила. Она отчаянно сражалась с болью, комната перед глазами медленно кружилась, и слова старого священника доходили до нее как сквозь толстый слой ваты. Зато тиканье висевших на стене старинных часов с бронзовым маятником казалось невероятно громким. Тик-так. Тик-так. Не-так, не-так… Как будто кто-то забивал ей в голову гвозди.

— Мы пришли поговорить с вами насчет отца Коннорса, — добавил старик О'Брайан и беспокойно оглянулся на настоятельницу. Его тоже тревожила странная бледность Габриэлы.

«Значит, он все им рассказал, — с облегчением подумала Габриэла. — Значит… Мы свободны».

— Он оставил для вас письмо, сестра Мирабелла, — вступил отец Димеола, хранивший до этого мрачное молчание. — В нем он подробно и весьма недвусмысленно излагает свое мнение по поводу ситуации, в которой оказался по вашей вине.

— Что? Что вы такое говорите?! Он сам это сказал?.. — Габриэла почувствовала, как пол у нее под ногами закачался, и принуждена была схватиться за высокую спинку подвернувшегося ей под руки кресла. Она не сомневалась, что мрачный священник намеренно переврал слова Джо. Но спорить с ним Габриэла не собиралась. Часы тикали совершенно оглушительно, внутри у нее все рвалось и скручивалось от нечеловеческой боли, и единственное, чего она хотела, это поскорее покончить с разговором и вернуться к себе.

— Отец Коннорс не сказал этого прямо, но это вытекает из того, что он написал.

— Могу я взглянуть на письмо? — Габриэла с трудом оторвала одну руку от спинки кресла и протянула вперед. Пальцы ее дрожали, однако, несмотря на это, в этом жесте было столько достоинства и мужества, что священники переглянулись между собой чуть ли не с восхищением.

— Сначала мы должны вам кое-что сказать, — ответил чопорный отец Димеола. — Кое-что важное — такое, с чем вам отныне придется жить. Вы обрекли отца Коннорса на вечные адские муки, сестра Мирабелла. Его душа никогда не обретет спасения. После того, что он совершил… после того, что вы вынудили его совершить, ему не будет прощения на небесах. И ваше главное наказание будет заключаться в сознании того, что отец Коннорс погубил свою бессмертную душу по вашей вине.

Габриэла покачнулась. Смысл слов отца Димеолы еще не совсем дошел до нее, но она уже ненавидела его за неспособность прощать, за его бесчеловечность и замшелый средневековый фанатизм. Да, возможно, они с Джо были виноваты, но милостивый Христос непременно простит их.

«Боже мой! — подумала она, и на мгновение перед ней снова возникли дыба, раскаленные щипцы и острые шипы на закопченной железной решетке. — Что они с ним сделали? Что такого они могли с ним сделать, что Джо не выдержал и наговорил им всякой чуши?»

И при мысли о тех страданиях, которые выпали на долю Джо, она почувствовала, что ненавидит отца Димеолу еще сильнее. И заодно отца О'Брайана, отца Питера и всех, всех, всех, кто вынудил их скрывать свою любовь от множества любопытных глаз. Никто не давал им права преследовать и мучить Джо, ее Джо!..