Потом она впала в странное состояние. Ей было слишком больно, даже когда она лежала неподвижно. Одно чувство росло в ее маленькой душе, и оно было таким огромным и сильным, что очень скоро вытеснило все остальное. Даже боль стала почти терпимой. Габриэла поняла, что ненавидит свою мать. Ненавидит и будет ненавидеть всегда, до самой смерти.

:

В то же самое время Джон лежал в объятиях итальянской проститутки, которую он подцепил в Нижнем Ист-Сайде. Ни Габриэла, ни Элоиза не видели, где он и что с ним, но для обоих это больше не имело значения. Что касалось Элоизы, то она сказала себе, что ей наплевать: пусть Джон будет хоть в аду. Габриэла же твердо знала: будь папа хоть за тридевять земель, хоть совсем рядом, он все равно не сможет защитить ее. Она осталась совершенно одна на свете. Хотелось только умереть, потому что смерть сулила избавление. А может, даже и больно не будет.

Так, размышляя о смерти, которую она с недетской серьезностью звала и приветствовала, Габриэла незаметно провалилась в спасительный сон без сновидений.

Глава 3

Джон вернулся домой только в начале девятого утра.

Бесшумно отворив и закрыв за собой парадную дверь, он поднялся по лестнице на второй этаж и, стараясь не шуметь, пошел по коридору к спальне. У дверей детской он, однако, остановился, заметив пробивающийся из-под нее свет. Это его не удивило — Джон знал, что Габриэла обычно просыпается рано. Он мельком заглянул в спальню дочери и обнаружил, что девочка вроде бы спит. Голова побаливала, запах перегара после вчерашнего перебивал все остальные, так что привыкший ничего не замечать Джон поспешил облегченно вздохнуть.

Пожалуй, обошлось. Наверно, Элоиза не трогала ее. Усталость ли взяла свое, или Элоиза просто слишком много выпила — так или иначе, похоже было на то, что на этот раз Габриэле не пришлось расплачиваться за грехи отца.

И, подумав так, Джон погасил свет в детской и на цыпочках двинулся дальше.

Открыв дверь спальни, он еще больше уверился в том, что его догадка была правильной. Элоиза спала не раздеваясь, не сняв ни бриллиантового ожерелья, ни серег. Ее сон был, так крепок, что она не пошевелилась, даже когда Джон улегся рядом с ней. За годы супружества он успел неплохо изучить ее и знал, что когда Элоиза проснется, то не станет заводить ту же шарманку и вспоминать о его вчерашнем поведении и бегстве. Это, однако, не означало, что Элоиза простила мужа. Джон предчувствовал, что она будет холодна, саркастична, едко-молчалива, но это продлится всего день, от силы — два.

Элоиза редко возвращалась к предмету ссоры после того, как был выпущен Последний снаряд, клинки вычищены и убраны в ножны и уничтожены все следы потерь обеих сторон. Впрочем, Джон знал и то, что в следующий раз она все ему припомнит.

Вскоре Элоиза проснулась. Она несколько раз перевернулась с боку на бок, потом лениво потянулась и, открыв глаза, в упор посмотрела на Джона. Она была ничуть не удивлена, обнаружив рядом с собой вчерашнего громовержца, унесшегося в ночь на крыльях праведного гнева. Элоиза с самого начала была уверена, что он вернется. Джон дремал вполглаза, наверстывая упущенное.

Разумеется, этот негодяй провел ночь с одной из своих шлюх. С кем именно, Элоиза не интересовалась. Единственная соперница, которая постоянно подворачивалась под руку, спала в комнате чуть дальше по коридору.

Не сказав ни слова своему блудному мужу, Элоиза встала и, сняв серьги и ожерелье, ушла в ванную. Вчера она действительно выпила лишнего, и теперь в правом виске тупо ворочалась боль, однако все события вчерашнего вечера и ночи Элоиза помнила отчетливо и ясно. В особенности то, что произошло после ухода Джона. И, вспоминая об этом сейчас, Элоиза почувствовала мрачное удовлетворение — Габриэла заслужила трепку. И Джон тоже. Правда, все досталось одной Габриэле.

В начале одиннадцатого Элоиза спустилась вниз, чтобы приготовить завтрак, и с неудовольствием обнаружила, что Габриэла еще не вставала. Раздражение ее усилилось еще и оттого, что хозяйничать пришлось самой.

Готовя тосты и овсянку, она несколько раз недобрым словом помянула экономку, хотя сама дала ей выходной.

Вчера вечером той пришлось задержаться допоздна, помогая официантам убирать посуду и приводить в порядок дом. Впрочем, на самом деле Элоиза ничего против экономки не имела. Она работала у Харрисонов уже несколько лет и была молчаливой, безответной женщиной, содержавшей дом в образцовом порядке. В особенности Элоизе нравилось, что экономка не лезла не в свои дела, и это было действительно так. Безусловно, она не одобряла, как хозяйка обращается с дочерью, но помалкивала и никогда не вмешивалась, даже если Элоиза начинала «воспитывать» Габриэлу у нее на глазах.

Дождавшись, пока сварится кофе, Элоиза налила себе полную чашку и, сев за стол, взяла в руки газету. Примерно через четверть часа явился Джон. Он тоже налил себе кофе и, сделав несколько глотков, с видимым отвращением отодвинул от себя чашку.

— А где Габриэла? — спросил он. — Все еще спит?

— Она вчера поздно легла, — холодно ответила Элоиза, не отрывая глаз от газеты.

— Может, разбудить ее? — снова спросил Джон.

В ответ Элоиза только пожала плечами. Джон взял со стола воскресный выпуск «Тайме», раскрыл его на страницах, посвященных деловой информации, и углубился в чтение.

Еще через полчаса он снова вспомнил о Габриэле.

— Может, она заболела? — спросил Джон, откладывая газету в сторону. Он действительно немного беспокоился, но ему и в голову не пришло, в чем может состоять истинная причина отсутствия девочки, которая обычно вставала очень рано и первой приходила сюда — не столько благодаря воспитанию Элоизы, сколько из-за острого чувства голода, которое не позволяло ей особенно разлеживаться в постели. На самом деле Джон давно должен был понять, что после их ссор Элоиза всегда вымещает свою злобу на Габриэле. Увы, истина состояла в том, что он просто не желал этого знать и продолжал закрывать глаза на очевидное.

Но когда часы в коридоре гулко пробили одиннадцать, Джон залпом допил остывший кофе и поднялся в детскую.

Габриэла перестилала постель, двигаясь с медлительной осторожностью человека, страдающего от сильной боли. На ее распухшем лице застыла маска болезненной сосредоточенности, жесты были неуверенными, скованными, но Джон ничего этого не заметил.

— С тобой все в порядке, милая? — спросил он.

Габриэла кивнула в ответ, но ее глаза снова налились слезами. Все утро она думала о Меридит, которая умерла прошлой ночью. Девочке казалось, что вместе с куклой, которую мать вдребезги разбила о стену, умерла и она сама. Еще никогда Элоиза не избивала дочь с такой яростью и с такой жестокостью, и в этом калейдоскопе боли и ужаса растворилась, исчезла навсегда последняя слабая надежда девочки на то, что когда-нибудь мама сможет полюбить ее. Теперь Габриэла была совершенно уверена, что рано или поздно мать убьет ее — гадкую девчонку, которая своим поведением не заслужила ни одной улыбки, ни одного ласкового слова. Это приводило девочку в совершенное отчаяние, однако даже оно не могло сравниться с острой режущей болью в боку, которая пронзала ее насквозь при каждом вздохе, при каждом движении. Только эта боль — да еще воспоминание о том, как от удара о стену разлетелась на куски фарфоровая голова Меридит, — вот и все, о чем могла думать Габриэла.

— Хочешь, я помогу тебе? — предложил Джон, но Габриэла покачала головой. Она очень боялась. Если мама увидит, как папа помогает ей выполнять ее обязанности, это закончится новым наказанием. Элоиза постоянно повторяла дочери, чтобы она не смела жаловаться отцу и настраивать его против нее. Габриэла никогда этого не делала — сначала потому, что боялась матери, потом — потому что поняла: папа ничем ей не поможет.

— Пойдешь завтракать? — как ни в чем не бывало предложил Джон, и девочка опять покачала головой.

Она боялась встретиться с матерью. Да и голода Габриэла больше не чувствовала — ей казалось, что она уже никогда в жизни не сможет проглотить ни кусочка. И прежде совместные завтраки были для нее суровым испытанием, теперь же Габриэле достаточно было неловко пошевелить рукой или слишком глубоко вздохнуть, и в груди у нее сразу вспыхивала огненная боль, от которой темнело в глазах, а на лбу выступал холодный пот.

— Н-нет, папа, я не хочу есть, — с трудом выдавила Габриэла, заметив, что Джон вопросительно смотрит на нее.

Он подумал про себя, что девочка, должно быть, очень устала. Джон ни в какую не желал замечать ни очевидной неловкости, с какой двигалась Габриэла, ни распухшей губы, ни запекшейся в волосах крови. Он уговаривал себя. Что всему этому должно быть иное объяснение, вроде пресловутого падения с лестницы, и весьма преуспел в этом.

— Пойдем-пойдем, — сказал он. — Я приготовлю тебе оладьи с ежевичным вареньем.

Он говорил почти заискивающим тоном, потому что в глубине души все знал. Но даже думать о том, что Элоиза сделала с их дочерью вчера вечером, Джон боялся.

Это сделало бы бремя его вины непереносимым.

Только сейчас он заметил, что поверх платья Габриэла надела тонкий свитер с длинными рукавами. Она всегда поступала таким образом, когда ее руки оказывались покрыты синяками и ссадинами. Это был бесспорный признак того, что Элоиза снова «воспитывала» дочь, но Джон и тут нашел для себя приемлемую отговорку. «Должно быть, девочка слегка простыла, и ее знобит».

А Габриэла прикрывала свои увечья свитером совершенно сознательно. Даже дома она не осмеливалась напоминать матери о своем «отвратительном поведении», выставляя напоказ синяки, полученные в наказание за тот или иной «проступок». Между ними троими — включая и Джона — существовало что-то вроде молчаливого соглашения. Девочке милостиво позволялось надевать любую одежду, которая прикрывала бы кровоподтеки, багрово-синие опухоли и ссадины, частенько сплошь покрывавшие худенькие плечи и руки Габриэлы.