Владимир Иванович, к примеру, превосходно готовил, поскольку в юности окончил не только ремесленное училище, но и кулинарный техникум. В годы войны он не сражался на поле битвы, а «по болезни» отсиживался в эвакуации, делая кровяную колбасу. Порой был склонен к сантиментам и несколько наигранной романтичности, особенно тогда, когда разговор заходил о смертности человека. Гаврилов в такие минуты опускал очи долу и, печально вздыхая, говорил:

– Недолго мне осталось! Вон!.. – И он очень живописно вытягивал руку вперёд, будто указывая путь к светлому будущему, – я вижу... т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – плевался Владимир Иванович и отбивал барабанную дробь костяшками пальцев, – тук, тук, тук, тук, тук, – как наяву, зияет могилка моя! – Тут он обычно всхлипывал и просил похоронить его под берёзкой.

После войны он приехал в Москву, поскитался по самым разным заводам и предприятиям, пару дней даже умудрился на стройке поработать и в конце концов приискал себе тёплое местечко – работёнку хоть и малооплачиваемую, но не пыльную (в переносном смысле слова). Он устроился в недавно открытую читальню часового завода библиотекарем. В Гаврилове (что тоже можно считать положительным качеством его натуры) всегда была сильна страсть к знаниям, особенно к книгам – он сначала скупал подписные издания классиков, потом пропивал их, затем, не жалея живота своего и денег, пытался вернуть обратно. К тому же и сам он баловался сочинительством, с отроческих лет ведя дневник своей беспутной жизни, куда вклеивал фотографии тех городов, где умудрился побывать, женщин, с коими некогда переспал, и, конечно, родственников – матери, старшего брата Антона и сестры Инны, которые, как и он, приехали из Переславля-Залесского и обосновались в Москве. Дневник он называл летописью своей судьбы и самым бесстыдным образом приукрашивал события, всегда находя оправдание своей подлости. О крайних гнусностях, которые Гаврилов содеял в жизни, он умалчивал, не доверяя их даже бумаге. Кстати, эта нездоровая тяга к писательству, вероятнее всего, перешла к нашей героине от него, проявившись в полной мере, когда ей исполнилось пятьдесят лет и у неё начался климакс.

В библиотеке часового завода Гаврилов проработал полтора года и, подыскав себе место по душе, перешёл в отдел фотографии ГУМа. Дело в том, что Владимир Иванович был страстным фотографом – он сам проявлял плёнки, сам печатал снимки и, сколько его помнила Аврора, вечно шатался с фотоаппаратом, болтающимся на груди, подобно ходящему ходуном колоколу на звоннице, созывающему народ к обедне. Но до того как устроиться в ГУМ, на часовом заводе он сподобился охмурить Зинаиду Матвеевну Кошелеву, которая, помимо того что числилась кассиром, в придачу являлась активным членом месткома. Владимир Иванович подкатывал к ней и так и сяк: он дарил ей леденцы на палочке, маленькие шоколадки, зажимал в коридоре, признавался в любви, но Кошелева оставалась тверда, яко скала. Хотя эта твёрдость, надо признаться, была только внешней – в глубине души она уже давно сдалась и мнила себя женой библиотекаря. Зинаиду смущало многое – например, то, что Гаврилов на десять лет моложе её, что у него нет своего угла, а сама она живёт в девятиметровой комнате вместе с матерью, сынком Геней, младшим братом Иваном, его женой, их трёхлетней дочерью Любашкой. Да ещё младшая сестра Екатерина время от времени скрывалась у них от любви всей своей жизни – Лёньки Дергачёва, у которого была своя комната на Арбате и от которого она прижила троих детей, периодически то сдавая их в детский дом, то забирая обратно. Седьмой жилец (если не считать легкомысленную Катерину) в их девятиметровую комнату коммунальной квартиры явно не вписывался (тесновато, что и говорить). Там и так был настоящий дурдом – престарелая мать спала на столе, Геня, сложенный втрое, на старом, дореволюционном диване с клопами, если прибегала Катька, то ночевала на сундуке, все остальные – на полу. А уж когда являлся Лёня – это был сущий ад. Этот маленький человечек одного роста с Катериной (а именно 151 см), с красивым лицом, за которое, вероятнее всего, его и полюбила Зинаидина сестра, был ярым скандалистом, выпивохой и смутьяном. При выяснении отношений этой парочке непременно нужно было переругаться до драки, за которой следовало неизменное примирение и рождение очередного ребёнка.

– Всёш-таки Дергач люблит меня до смерти! – с гордостью заявляла Катька и, собрав в который раз свои скромные пожитки, безропотно уходила снова к нему – в тёмный подвал на Арбате, где крысы перетаскали под пол все серебряные ложки.

В подобных нечеловеческих условиях жили тысячи людей после Великой Отечественной – Зинаида Матвеевна это прекрасно знала, но пойти на поводу у своих желаний и привести Гаврилова в бардачную девятиметровку не решалась. Ей очень хотелось любви; она была ещё молода – всего тридцать три года – что это за возраст? К тому же после войны было туго с противоположным полом, и если посмотреть с другой стороны, то нет ничего страшного, что Гаврилов моложе её на десять лет – любая приберёт его к рукам. Именно такие сомнения, такая раздвоенность охватили Зинаиду Матвеевну перед поистине роковым, можно сказать, фатальным событием, которое перевернуло не только её жизнь, но и жизни обитателей девятиметровки, да что там говорить – всех жильцов коммунальной квартиры.

Была весна – майские тёплые деньки ударяли в голову, горячили кровь, наполняя мозги москвичей романтическими фантазиями. Зинаида Матвеевна в сером мешковатом костюме выступала на профсоюзном собрании, с жаром ударяя себя в грудь и доказывая, что путёвок на Черноморское побережье всего десять, а желающих – сорок человек.

– Я ведь не могу их разорвать на сорок кусочков, эти путёвки! Как вы себе это представляете?! – кричала она громоподобно – из зала на неё смотрели непонимающим взглядом сорок пар глаз, выражающих только одно – почему бы и не разорвать? – должно же быть равенство в нашей стране: пусть тогда лучше вовсе никто не едет на море!

В этот кульминационный момент двери актового зала распахнулись, и внутрь на четвереньках вполз Владимир Иванович Гаврилов. Он самоотверженно елозил на карачках по натёртому мастикой паркету меж стульев, двигаясь прямой наводкой по центральному проходу к предмету своей любви – изо рта у него шла пена, смачно падая на пол.

– Что это с ним? – испуганно вопрошали одни.

– Никак за путёвкой пожаловал! – возмущались другие.

– Ему не положено!

– Товарищи, а может, он эпилептик?

– Володя! Володенька! – заокала Зинаида Матвеевна и, сорвавшись с трибуны, опрометью кинулась к своему воздыхателю. – Что с тобой? – колошматила она его за плечи, за кудрявые тёмные вихры, но Володенька лишь плевался пеной да закатывал глаза.

– Врача! Врача! У него припадок! Нужно немедленно вызвать «Скорую»! – настаивал товарищ Грунечкин – начальник пятого цеха по сборке корпусов.

– Володечка! Что с тобой? – Зинаида Матвеевна чуть не плакала, рухнув на колени рядом с Гавриловым.

– Не надо «Скорой»! – печально, но в то же время патетично промямлил он, уронив голову на пышную грудь возлюбленной, после чего заметно поутих, расплёвывая остатки пены на её серый мешковатый пиджак... В этот момент оба они ощутили невероятное, неземное блаженство – Гаврилова охватило поразительное спокойствие: он лежал, будто на мягкой перьевой подушке, а Кошелеву переполняло смешанное, но приятное чувство – жалости, любви и материнской нежности к библиотекарю. – Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук! – отбивал он дробь по паркету. – Зинульчик, ты выйдешь за меня замуж? – с лицом херувима спросил припадочный.

– Выйду, Володенька, выйду! – горячо пообещал Зинульчик.

– Зиночка! Он тебе весь костюм испоганит! – предупредительно проговорила Лариса Николаевна – главный бухгалтер часового завода.

– Послушайте! А пахнет чем-то странным! Странным чем-то пахнет! Вы не чувствуете?! – заметил Грунечкин, склонившись над Гавриловым.

– Иди отсюда, змий поганый! Пшёл вон! – прошипел болящий.

– Хамство какое! Он ещё и огрызается! Что это такое, товарищи?! – не унимался начальник пятого цеха по сборке корпусов и, подцепив указательным пальцем внушительный шматок пены с груди Зинаиды Матвеевны, понюхал её и воскликнул: – Мыло! Да это мыло, товарищи! Симулянт! Мерзавец!

– Стало быть, никакой он не эпилептик! – разочарованно фыркнула Лариса Николаевна.

– Набил рот хозяйственным мылом, чтоб путёвку урвать! – кричали наперебой сотрудники часового завода.

– Да подавитесь своими путёвками! Надо же, разоблачили! Во, падлы! Отстаньте от меня! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук! Пропустите! Пропустите! Гады! – в слове «гады» Владимир Иванович произнёс букву «г» на украинский манер. В некоторых, непонятно по каким признакам избранных им самим словах он любил применять это украинское «г» – например, в слове «богатый». – Дайте пройти! Мне рот надо прополоскать! – крикнул он и побежал прочь из зала.

– Ты ещё клистир не забудь поставить! – ехидно бросил Грунечкин ему вдогонку.

После этого инцидента Зинаида Матвеевна весь день проревела в бухгалтерии.

– Ну что ты воешь? Он же ненормальный! – внушала ей Лариса Николаевна.

– И хулиган к тому же! – изо всех сил поддерживала главного бухгалтера Даша Брыкина.

– Мне его жауко! Жауко! – захлёбываясь слезами, голосила Зинаида.

– Чего его жалеть-то, ирода?!

– Потому что он такой беззащитный, слабый, жаукий! Ой-ё-ё-ой! – заливалась Кошелева, а уже на следующий день Владимир Иванович ночевал седьмым (не считая блудной Катерины) в бардачной девятиметровке, с ней рядом, на полу, под бочком.

Проснувшись утром, после бурной ночи любви Зинаида Матвеевна почувствовала себя престранно – никогда с ней такого не случалось – ну если только в детстве... Ей было неуютно, дискомфортно и... мокро.

– Вов! Володь! Ты чо наделал-то? – Она толкнула в бок своего поклонника.

– А? Что? – спросонья вскочил он, и, посмотрев на простыни, спокойно сказал: – Ну, не удержал, что ж теперь! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, тук, тук, тук, тук, тук. Иди ко мне, Зинульчик! – И он попытался повалить её, но не смог – слишком дородной и сильной она была.