Лишь к полуночи они очутились на улице Осипенко, где Зинаида обитала по приезде в столицу из деревни Харино, и ещё минут пять новый знакомый грел девице ладони, пытаясь заглянуть ей в глаза.

С того самого дня Виктор с Аврориной матерью встречались почти каждый день в течение года. Они бродили по улицам, один раз сходили в театр, два раза в кино – на «Подкидыша» и «Василису Прекрасную»... Ходили, держась за руки, и всё – не более того. Ни разу за всё это время Виктор не позволил себе даже невинного поцелуя в пухлую, аппетитную Зинину щёку, несмотря на то, что в душе этих двоих полыхал огонь страсти, безудержного желания, а самое главное, любви. Такое целомудренное поведение безумно влюблённых друг в друга людей было нормой для того далёкого и почти нереального для нас с вами тридцать девятого года. А чему здесь удивляться, если до шестидесятых годов даже невинное объятие на улице было практически официально запрещено? Вас мог остановить патруль от общественной охраны и не просто сделать замечание, а застыдить так, что мало бы не показалось.

Спустя год после знаменательного знакомства на ступенях вагоноремонтного завода Виктор понял, что не может жить без Зиночки. Он сделал ей официальное предложение и, представив её матери и сестре, через месяц подарил оловянное обручальное кольцо. В конце декабря сорокового года молодые сыграли скромную, но весёлую свадьбу.

Зинаида сразу же перебралась на квартиру к мужу – теперь они вместе ходили на работу, подгадывая смены, вместе возвращались. Они были неразлучны и никогда, как в то время, Аврорина мать, пожалуй, не была счастлива в своей жизни. Она чувствовала себя настоящей женщиной, поскольку её искренне и сильно любил тот человек, которого любила она сама.

Всё было слишком хорошо, подозрительно хорошо, недопустимо хорошо – так, как не должно быть – ведь судьба никогда не позволяет долгого безупречного счастья.

Был выходной день. Они с Виктором лежали в кровати и хохотали над причудливо преломленным пыльным лучом солнца, на сгибе которого вместо привычной белой тарелки с синим рисунком по краю чудилась расплывчатая огромная медуза.

Он бережно, с необыкновенной нежностью гладил женин живот – она заливалась ещё сильнее, будто ей пятки щекотали.

– Будет сын. Слышишь, Зиночка? Я знаю, – ласково говорил Виктор.

– Тебе просто так хочется! Откуда ты можешь знать?! – смеясь, возмущалась она. – Моя мать говорит, если живот круглый – будет девочка, а если как яйцо, – мальчик. А у меня круглый, ты посмотри, круглый живот!

– Всё равно будет сын! А потом у нас родится дочка... – мечтательно проговорил он. – И вообще у нас будет много детей. Я через четыре с половиной года стану инженером. Мы будем работать, рожать детей, ездить на море... Ты обязательно должна увидеть море, Зиночка!

– Вить! Я тебя так люблю! Ты даже не знаешь, как я тебя люблю! Я даже мать родную – и ту не так сильно люблю! – воскликнула Зинаида и заплакала от счастья.

– Я тоже, тоже, очень тебя люблю! – с чувством сказал Виктор, неуклюже поцеловав жену в темечко. – И мы будем всегда вместе. Всегда. До конца своих дней. А сына давай назовём Геннадием, а? У меня дядьку Геннадием звали. Хороший был человек – бедовый! В котле утоп, ага! – с гордостью заявил он.

– Как же это, Витюш? – и Зинаида то ли от испуга, то ли от удивления прикрыла рот ладонью.

– Да очень просто. Он поваром в доме призрения на набережной до революции служил. Народу-то, знаешь, сколько там ночевало да ело?! Вот и котёл был огромный! Вон с тот дом! – И он указал на соседнее трёхэтажное здание. – Правда-правда! Поди ж, их всех накорми! И однажды дядя Гена варил гороховый суп на обед. Решил помешать, залез к самому краю гигантской кастрюли по лестнице, хотел было взять огромную, длинную палку, какой обычно картофельное пюре размешивал, да лестница пошатнулась. Он не удержался и полетел в кипящий суп. Да... Так и сварился... Жаль его, хороший был мужик. Ничего не боялся. Ну что, Зиночка, назовём сына Геннадием? – И не успела Зиночка ничего ответить, как в комнату ворвалась сестра Виктора и завопила нечеловеческим голосом:

– Война! Война! Немцы нам войну объявили! Война! Только что по радио сказали!

Уже через неделю Зинаида Матвеевна, ревя белугой и стоя за чугунной решёткой, провожала последним взглядом ненаглядного супруга своего на фронт под музыку гениального марша «Прощание славянки».

В глубине души она знала, что эта война ненадолго (так думали многие тогда), что скоро, очень скоро Виктор вернётся к ней, но Зинаида не могла себе представить, как она проживёт в разлуке с любимым хотя бы неделю – ведь со дня их знакомства они почти всё время проводили вместе.

Но прошла неделя, за ней минула вторая, третья – Виктор всё не возвращался...

А спустя месяц после начала войны Зинаида получила похоронку. И в тот миг, когда почтальонша вручила ей самый страшный документ того времени, Зинаида Матвеевна поняла, что никогда они с Виктором не будут жить счастливо, никогда она вместе с ним не поедет на море, не нарожают они уже кучу детей и никогда не стать ему, её любимому супругу, инженером. Ничего впереди она не видела. Одна сплошная непроглядная, густая темнота перед глазами, сквозь которую невозможно пробраться. Единственная драгоценность, которая осталась от мужа, была в ней самой. И Зинаида пообещала себе: если родится сын, она назовёт его так, как просил муж – Геннадием, в честь его дядьки, бедового мужика, который сварился в гороховом супе.

Все эти вышеописанные мысли проскользнули, слепившись воедино, не в самом её мозгу, а как-то мимо, словно обходя его. Получив похоронку, Зинаида прокричала на весь дом:

– Нет! Это не так! Это вы нарочно! Назло! Или перепутали! Виктор жив! Жив! Жив он! – и, захлопнув дверь, кинулась на кровать. Она ревела весь вечер вплоть до ночной смены в госпитале, куда поступила санитаркой.

Зинаида ждала мужа и тогда, когда закончилась война. Она верила, что та похоронка была просто-напросто чудовищной ошибкой. Годы одиночества и постоянного напряжения, гибель всей семьи Виктора в результате бомбёжки, потеря крыши над головой, лишения ничего хорошего и доброго не привнесли в характер Аврориной матери. Эта тяжёлая жизнь не послужила ей благотворным опытом, как некоторым, – напротив, Зинаида озлобилась, стала чёрствой, немного даже жестокой и завистливой. Доходило до того, что она в глаза могла задать совершенно недопустимый и некорректный вопрос: «А почему это твой мужик жив, а мой в первый месяц войны погиб?» или «А почему твой муж в войну-то не умер? Значит, воевал плохо! Шкуру свою спасал! Вон мой не берёгся, дак в первый месяц и пал смертью храбрых!» Но потом она устала ждать – что-то вдруг будто сломалось в ней: вместо любви к Виктору в её сердце поселились обида и злость на него – никогда она не смогла простить мужу того, что он не вернулся, не сохранил себя ради неё, ради сына... И она нашла в себе силы вычеркнуть его из памяти, забыть счастливое время, первую любовь исключительно ради того, чтобы жить дальше.

Такова была Зинаида Матвеевна – Аврорина мать.

Что же касается второго её супруга и отца нашей героини – Владимира Ивановича Гаврилова... Тут автор затрудняется что-либо сказать... Поскольку о нём или вовсе ничего говорить не стоит, или выпалить всё сразу, как на духу. Дабы утолить любопытство многоуважаемого читателя, ваша покорная слуга выбирает второй вариант. Пожалуй, начну с его внешности – несколько необычной, которая у многих нередко вызывала отвращение, но, несмотря на это, была до предела индивидуальна. Индивидуальность любого человека – конечно, вещь естественная и неоспоримая, недаром в качестве синонима слова «человек» часто выступает такое понятие, как «индивид», но существуют всё же определённые типажи, а вот Владимир Иванович не укладывался ни в один из них.

Он был среднего роста, с тонкими ногами и руками, несоответствующими, более того, несколько карикатурно смотрящимися с его надутым животом, что появился у него после сорока лет благодаря наследственной водянке и приобретённому циррозу печени. Тело его – слишком белое, на конечностях было покрыто густыми, кучерявыми волосами. Владимир Иванович отличался и роскошной шевелюрой – вьющиеся иссиня-чёрные волосы в сочетании с выпуклыми, чёрными же глазами делали его похожим на Демона с картины Врубеля. Да, его внешность была далека от облика русских былинных богатырей. За кого только не принимали Гаврилова в жизни – и за армянина, и за еврея, и за грузина, один раз даже сравнили с албанцем, но ни армяне, ни евреи, ни грузины (не знаю, как албанцы) никогда не считали его своим. На самом деле его мать была наполовину цыганкой, и горячая кровь этого свободолюбивого народа аукнулась потом в Авроре, а затем и в Арине. Отёчные, нависшие веки, недобрый, пронизывающий взгляд, нос с горбинкой, ровные белые зубы, которые, несмотря на неумеренное курение, сохранились до последних дней...

С возрастом облик его заметно выровнялся – быстро поседели и легли волнами его кудри, глаза, хоть и впивались цепким взглядом, словно говорившим собеседнику: «Хе, да я о тебе всё, шельмец, знаю! Все твои грешки, желания да пороки вижу насквозь!», стали мягче и хитрее, а живот лишь дополнял образ, придавая ему представительности и внушительности. Прибавьте к этому ещё нервный тик, который в молодости не был столь сильно развит и воспринимался просто за не слишком красивую привычку делать пять-шесть мелких плевков через каждые пятнадцать-двадцать минут, будто пытаясь выбросить изо рта прилипший к языку волос или откусанный заусенец. Со временем плевки стали смачнее и чаще, правая часть торса при этом непроизвольно сотрясалась, а рука (тоже правая) дёргалась и уверенно постукивала то по коленке, то по столу, а иной раз и по чужой ноге, будто в подтверждение этих самых плевков. Звучало это приблизительно так: «Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п! – Тук, тук, тук, тук, тук».

Что же касается характера, то Владимир Иванович был взбалмошный до идиотизма холерик и психопат, состоял с тридцати девяти лет на учёте в психдиспансере и периодически лежал в самых разнообразных клиниках для душевнобольных, причём по собственному желанию – сделает спьяну какую-нибудь непостижимую гадость и бежит к врачу – помогите, обострение, мол, ничего не могу с собой поделать! Месяца полтора отлёживался на больничной койке и, лечась таблетками в сочетании с трудотерапией, которая заключалась в тупом склеивании картонных коробочек, выходил оттуда как новенький, когда реакция жертв его пакостей уже заметно утихала и их желание убить Гаврилова попросту сменялось нежеланием с ним общаться. Неисправимый хулиган и трус, он вдобавок был закоренелым бабником – его привлекали все женщины, которые попадались на глаза, он спал со всеми, кто не отказывал ему, а сопротивляющихся Владимир Иванович умело уговаривал. Однако в любом человеке есть нечто дурное и нечто прекрасное, с той лишь разницей, что в одних доминируют отрицательные, а в других положительные свойства характера. В Гаврилове, несомненно, перевешивало всё скверное, негодное, подчас (не побоюсь этого слова) порочное, но было бы несправедливым не показать в нём хоть что-то хорошее, иначе это уже не человек получится, а бес из преисподней, несмотря на то, что он и сам не раз говаривал: «Если б кто написал книгу обо мне, она называлась бы «Житие великого грешника».