– Я бы сказала иначе, – осторожно поправила Рита. – Он не болен.

– Что значит «не болен»? – изумилась Ольга. – А как же его невроз?

– Не далее как вчера ты называла это пограничным состоянием психики... спасибо, что не шизофренией.

– Я не врач, – буркнула та.

– Тогда почему ты утверждаешь, что твой брат болен?

– Он ничего не ел... и эти его приступы паники...

– Он больше не жалуется ни на приступы паники, ни на отсутствие аппетита, не так ли?

Ольга пристыженно молчала.

– Конечно, невроз имеет место, – сжалилась Рита. – Но, знаешь... это не самое страшное, что может случиться. В некотором смысле невроз – это попытка самолечения. Правильнее сказать: попытка саморегулирующейся психической системы восстановить баланс, что абсолютно ничем не отличается от функции сновидений. Оставь ты, бога ради, своего брата в покое. Он просто ДРУГОЙ, попытайся это понять.

– И что же вы собираетесь делать дальше? Ты и он.

– Будем жить долго и счастливо и умрем в один день... или расстанемся прямо сейчас... в любом случае я не намерена обсуждать это с тобой.

Ольга больше не напоминала о себе. Но Грэм внезапно сделался раздражительным, даже истеричным. Откуда-то ему стали известны факты ее биографии, о которых она ни разу не упоминала, исполненная твердого намерения вычеркнуть их из памяти раз и навсегда.

Откуда-то.

Все это было и грустно, и смешно. Вспомнились школьные сплетни, шушуканье за спиной, жалкие, но не всегда безобидные интриги... Считается, что женщины не умеют дружить. А кто умеет? И вообще, что можно называть словом «дружба»? Возможность в любой момент переложить свои проблемы на кого-то другого, а если не переложить, то хотя бы вынудить этого другого потратить личное время на их бессмысленное обсуждение? Банальный развод – на сочувствие, вышибание слезы и другие этические манипуляции? Или все же нечто иное – то, во что хотелось верить в юности. Бескорыстие. Готовность прийти на помощь. Умение хранить секреты. Чувство такта, наконец!

К своему ужасу, Рита начала понимать, что ее прежние установки не выдерживают испытания жизнью. А тут еще он – усталый, красивый, порочный – стоит, глядя на темную воду Останкинского пруда, и спрашивает:

– Неужели ты не догадывалась, что все будет именно так?

– Нет.

– А если бы?..

– Если бы – что?..

– Если бы тебя предупредили заранее... ты согласилась бы работать со мной?

– Зачем ты спрашиваешь? Ты знаешь.

– Но я хочу, чтобы ты сказала.

– Ответ: да.

Глава 12

Небо затянуто рваными облаками... светает... надо бы встать, задернуть плотнее шторы, но тело не повинуется, все косточки ноют, как будто он провел ночь не на удобной кровати в доме своего друга, а на поле боя. Точно таким же было небо за окном просторной больничной палаты, где состоялся их последний разговор. Отца и сына.

Ольга позвонила, когда почувствовала, что ситуация выходит из-под контроля. Герман об этом не просил, но ей стало попросту страшно, да и не под силу справляться со всем в одиночку. Положиться на мужа она не могла, он сам вечно искал себе опору. Матери уже не было в живых. Оставался брат.

Грэм вылетел первым же рейсом, бросив все дела и вдрызг разругавшись с Мариссой и Дэмиеном. Марисса была его любовницей, новой и временной. Принимая во внимание ее характер, он сразу же записал ее в однодневки. Яркая, истеричная Марисса вскружила ему голову за пять минут и почти за столько же успела утомить. Грэм был рад уехать, отодвинуть неизбежный разрыв хоть на пару дней. Пусть это и звучало кощунственно. Он знал, что Герман умирает.

Паспортный контроль, такси, мелькание огней большого города за стеклом, о которое разбиваются капли дождя... Москва. Город, где он никогда не был счастлив.

Ольга ждала в больничном вестибюле. Коротко всхлипнув, припала к его груди. Грэм рассеянно погладил ее по спине, пробормотал что-то вроде «ну-ну, успокойся» и отправился на поиски лечащего врача. На Виктора, ее мужа, он даже не взглянул. От этого кренделя никогда не было никакого толку.

Все оказалось намного хуже, чем он предполагал. Доктор не надеялся, что Герман дотянет до утра. Он разрешил Грэму оставаться в палате сколько будет угодно, предупредил дежурную медсестру, дал номер своего мобильного и растворился в лабиринтах больничных коридоров.

Прежде чем занять место у постели умирающего, Грэм спустился вниз к сестре.

– Ты выдержишь? – всхлипывая, спросила Ольга.

Грэм посмотрел на ее красный нос, на мокрые глаза.

– Если он выдержит, то я тем более.

Коротко кивнул, повернулся и пошел к лифту.

Стерильное помещение, просторное и светлое. Резкий запах лекарств и болезни. Смертельной болезни. Запах страха, который испытывает каждый человек на пороге... чего? Новой жизни? Окончательного исчезновения?

«Потом не будет ничего», – сказала как-то раз его покойная жена.

И убила себя.

Ей не хотелось уже ничего, и она шагнула в это ничто. Без страха. Когда ее нашли в ванне со вскрытыми венами, на лице ее была улыбка. Потому-то Грэм не считал себя ответственным за произошедшее. Это был осознанный выбор. Эрос против Танатоса, и Танатос победил. А Герман? Жаждет ли он покоя или новых страданий в очередном воплощении?

– Герман, – произнес он, не слыша своего голоса. – Это я, Григорий. – Чья-то рука схватила его за горло. – Я пришел просить у тебя прощения.

Герман повернул голову и посмотрел на сына, которого не видел десять лет. Перед ним стоял высокий черноволосый мужчина в дорогом костюме, поверх которого был наброшен больничный халат. Модный писатель, эстет черной готики – книги его уже продавались, имя мелькало на сайтах издательств, на страницах журналов и газет.

– Подойди.

Медленно ступая, Грэм направился к кровати, но в последний момент струсил и остановился у окна. На подоконнике стояла пепельница со смятым окурком, который совсем недавно был тонкой дамской сигаретой с золотым ободком. Германа навещала женщина. Любовница? Эта мысль не вызвала у Грэма никаких эмоций, параллельно он отметил, что сбоку на пепельнице имеется трещинка с волос толщиной, а дождь, похоже, прекратился.

– Я могу закурить?

– Конечно.

Голос его Грэму не понравился, и, приподняв голову, он увидел, что Герман лежал, отвернувшись к стене, вцепившись пальцами в одеяло. Ч-черт... Впервые ему пришло в голову, что умирающий может страдать. Даже не так. Впервые он осознал, что в процессе умирания может страдать его отец, его друг, его любовница, он сам...

– Ничего, – прошептал Герман, часто дыша сквозь зубы. – Ничего.

– Даже не представляю, каково это – умирать, зная, что твои дети не оправдали твоих ожиданий.

– Не я первый, не я последний.

Грэм кивнул. Опять он увидел кухню, знакомую клеенку на столе... Германа, придерживающего газету правой рукой со сбитыми до крови костяшками пальцев. Надо ли говорить об этом сейчас? С другой стороны, если не сейчас, то когда?

И все же прошло немало времени, прежде чем он решился заговорить. Запах пропитанных антисептиком бинтов разъедал мозг. Кровь стучала в висках, как будто он бежал, бежал... и налетел с разбегу на невидимое препятствие. Этим препятствием оказалась его невысказанная любовь к отцу, которого он почти не знал, которого привык сторониться. У психоаналитиков, конечно, имеется на этот счет особая теория, не менее абсурдная, чем все остальные. Но если она подтверждается, она перестает быть всего лишь теорией, а становится доказательством поистине тотальной абсурдности этого злосчастного мира.

Зов Отца звучит для ребенка тревожно, по привычке он ищет защиты у Матери. Но приходит отец. Он является проводником и вершителем посвящения в тайны неведомого. Как первый незваный гость в раю ребенка и матери, отец является архетипным врагом; поэтому на протяжении всей жизни любой враг на уровне бессознательного символизирует отца. Отсюда и почитание голов, принесенных домой с набегов на враждебные племена, отсюда и непреодолимое стремление воевать: побуждение уничтожить отца постоянно трансформируется в общественно значимое насилие[22].

– То, что я делал... я делал не по незнанию. И не потому, что хотел легкой жизни.

– Я знаю.

Грэм внимательно посмотрел на него:

– Знаешь?

После стольких лет бойкота в это было невозможно поверить. Ему послышался короткий стон, после чего лежащий с закрытыми глазами Герман тихо заговорил:

– Я жил некогда без закона, но когда пришла заповедь, то грех ожил...[23]

Грэм загасил сигарету в пепельнице и рывком обернулся:

– Что?

– Неужели от закона грех? Нет, но я не иначе узнал грех, как посредством закона, — не переставая говорить, Герман шевельнулся и открыл глаза, – ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: не пожелай...

Быстрым шагом Грэм приблизился к кровати, но не сел на стоящий рядом стул, а опустился на колени. Его трясло мелкой дрожью. Хотелось снять пиджак, потому что в помещении вдруг стало невыносимо жарко, но он не мог, не было сил. По виску его скатилась капля пота и упала на край матраса.

– Я виноват, – прошептал он, мучаясь от неспособности найти подходящие слова. Слова, которыми привык играть, как галькой на морском берегу, как цветными стеклышками, из которых складывается мозаика.

– Да. Я тоже.

– Господи, да я не о том!

– А откуда ты знаешь, о чем я?

Очередной приступ заставил Германа до скрежета стиснуть зубы и, обливаясь потом, откинуться на подушку. Грэм протянул ему руку, точно утопающему. В определенном смысле так оно и было.

– Я никогда не думал, что это важно: законы, порядки. – По отцовским глазам Грэм увидел, что боль отступила, и вместе с ним перевел дыхание. – И сейчас не думаю. Но мне хотелось, чтобы ты понял... чтобы ты тоже понял, что это не важно.