Мое тело останется лежать на поле боя, на северном берегу; над ним не будет даже маленького надгробия из серого мрамора, какие устанавливают под кипарисами на кладбище Кассым-паши. Азиаде увезут в Азию, и ты не найдешь ее следов, никто не сможет рассказать тебе о ней. Лоти, – повторил он, плача, – останься со своим братом!

Увы! Я боюсь русских так же, как он, я дрожу при мысли, что в самом деле могу потерять следы Азиаде и что не встречу никого, кто сможет мне о ней рассказать!..

XXVI

Муэдзины поднимаются на минареты. Это час полуденного намаза. Мне пора уезжать.

Проходя по Галате, я поздоровался с «их мадам». Я был почти готов расцеловать старую шельму.

Ахмет снова провожает меня на борт, и мы прощаемся с ним в сутолоке приготовлений к отплытию.

Мы отходим, и Стамбул удаляется.

XXVII

Открытое море, 27 марта 1877


Бледное мартовское солнце опускается в Мраморное море. Воздух в открытом море кажется живительным. Берега, голые и печальные, уходят в вечернюю мглу. Господи, неужели все кончено и больше я ее не увижу?

Стамбул исчез; самые высокие купола самых высоких мечетей тают и пропадают вдали. Я хотел бы увидеть мою любимую пусть на минуту, я отдал бы жизнь, чтобы только коснуться ее руки; желание видеть ее доводит меня до безумия.

В голове у меня еще гремит разноголосица Востока, я словно вижу константинопольскую толпу, переживающую вновь неразбериху отъезда, и спокойствие моря меня угнетает.

Если бы она была здесь, я положил бы голову к ней на колени и плакал бы, как ребенок; она увидела бы, как я плачу, и поверила бы мне. Я был слишком спокоен и слишком холоден, когда прощался с ней.

Я ее обожаю. Если даже оставить в стороне опьянение страсти, я люблю ее, люблю самой нежной и чистой любовью; люблю ее душу, ее сердце, которые принадлежат мне; я любил бы ее и тогда, когда молодость прошла бы и страсти утихли, в том таинственном будущем, которое приносит старость и смерть.

При виде этого спокойного моря, этого бледного неба у меня сжимается сердце. Я страдаю по-настоящему, меня охватывает такая тоска, словно я вижу, как она умирает. Мне дорого все, что связывает меня с ней; я хотел бы заплакать, но я не способен даже на это.

В этот час моя возлюбленная, должно быть, лежит в своем гареме, в одной из комнат этого мрачного, забранного решетками дома, лежит, распростертая на своем ложе в ожидании ночи, не в силах ни плакать, ни говорить.

Ахмет остался сидеть, следя взглядом за моим судном, на причале Фюндюклю; я потерял его из виду в то самое мгновение, когда скрылся из глаз любимый нами уголок Константинополя, куда Самуил или он каждый вечер приходили меня встречать.

Он тоже уверен, что я не вернусь.

Бедный мой Ахмет, я очень любил его и сейчас люблю; его дружба поддерживала меня и скрашивала мою жизнь.

С Востоком покончено, сон развеялся. Впереди – родина; там, в мирном маленьком Брайтбери, меня ждут с нетерпением. Я люблю родных, но как печален очаг, у которого меня ждут.

Я снова вижу гнездо, где прошло мое детство, вижу старые стены, увитые плющом, серое небо Йоркшира, старые крыши, мох и липы, свидетелей былых времен, свидетелей моих первых грез и счастья, которые ничто на свете не может мне вернуть.

Я много раз возвращался сюда, к этому очагу, с разбитым сердцем; я приносил к нему угасшие страсти и обманутые надежды; с ним связано немало горестных воспоминаний, и его благословенное спокойствие перестало быть для меня целительным; я задохнусь там, как растение, лишенное солнца…

XXVIII

ЛОТИ – ОТ ЕГО СЕСТРЫ


Брайтбери, апрель 1877


Мой любимый брат, я хочу поздравить тебя с возвращением на родную землю. Пусть Всевышний, в которого я верю, сделает так, чтобы тебе здесь было хорошо и чтобы наша нежность смягчила твою боль! Надеюсь, мы не упустим ничего, что для этого нужно, ведь мы так рады твоему возвращению.

Я часто думаю о том, что если тебя так любят, так балуют, если столько сердец отдано тебе, то нет оснований считать свою жизнь проклятой и неудавшейся. Я написала тебе в Константинополь длинное письмо, которое ты, наверное, никогда не получишь. Я писала, как близко к сердцу я приняла твои горести, твои страдания. Да что там, я не раз проливала слезы, думая об истории Азиаде.

Думаю, дорогой мой братик, что это не твоя вина, но ты повсюду оставляешь частицы своей жизни. Мы с тобой много говорили об этом, хотя твоя жизнь еще так коротка… Но, знаешь, я верю, что скоро появится кто-то, кто возьмет ее целиком, и тогда ты почувствуешь себя счастливым.

Соловей и кукушка, малиновка и ласточки приветствуют твой приезд; лучшего времени года для возвращения ты не мог бы выбрать. Кто знает, сможем ли мы удержать тебя здесь, чтобы вволю побаловать.

Прощай; мы все тебя целуем, до скорой встречи!

XXIX

Перевод неразборчивой рукописи, написанной под диктовку Ахмета платным писцом с площади Эмин-Оуну в Стамбуле и адресованной Лоти в Брайтбери.


«Аллах!

Мой дорогой Лоти, Ахмет шлет тебе много приветов.

Я передал Азиаде твое письмо с Митилини [68]с помощью старой Кадиджи; Азиаде прятала его под платьем и не могла попросить прочесть его еще раз, потому что после твоего отъезда она не выходила из дома. Старый Абеддин обо всем догадался, потому что мы неосторожно вели себя последние дни. Он не упрекал ее, говорит Кадиджа, и не выгнал, потому что очень ее любит. Он только не заходит больше в ее комнату, больше ее не охраняет и с ней не разговаривает. Другие женщины из гарема от нее отвернулись, кроме Фензиле-ханум, которая ходила к колдуну посоветоваться, как ей быть.

Азиаде больна со дня твоего отъезда; однако главный хаким (врач), который смотрел ее, сказал, что у нее нет никакой болезни, и больше не появлялся.

Ходит за Азиаде старуха, которая остановила кровь, когда та поранила руку. Азиаде ей доверяет, а я думаю, что это она донесла на нее за деньги.

Азиаде просит сказать тебе, что без тебя она не живет; что она не надеется на твое возвращение в Константинополь, что она никогда больше не сможет увидеть твои глаза и что ей кажется, будто солнце погасло.

Лоти, не забывай тех слов, что ты мне сказал; никогда не забывай обещаний, которые ты мне дал! Ты думаешь, я смогу быть счастливым хотя бы минуту, когда тебя нет в Константинополе? Конечно, не смогу, и, когда ты уехал, мое сердце разбилось.

Меня еще не призвали на войну из-за отца – он очень старый, однако я думаю, что скоро призовут.

Привет тебе твой брат


Ахмет.


P.S. В квартале Фанар на последней неделе был пожар. Фанар выгорел дотла».

XXX

ЛОТИ – ИЗЗУДДИНУ-АЛИ В СТАМБУЛ


Брайтбери, 20 мая 1877


Мой дорогой Иззуддин-Али!

Вот я и добрался до своего края, столь непохожего на Ваш, и вновь оказался под сенью старых лип, которые давали мне приют, когда я был еще ребенком, в маленьком Брайтбери, о котором я рассказывал Вам в Стамбуле. Дубравы зеленеют, у нас весна, но весна недружная, сплошные дожди и туманы, которые немного напоминают Вашу зиму.

Я снова надел западную униформу – шляпу и серый сюртук; иногда мне кажется, что настоящая моя одежда турецкая, а сейчас я – ряженый.

Однако я люблю этот уголок моей родины; люблю семейный очаг, который столько раз покидал; люблю тех, кто любит меня и чья нежность сделала легкими и счастливыми мои первые годы. Я люблю все, что меня окружает, даже эти поля и эти старые деревья, в которых есть пасторальное очарование – что-то, что мне трудно Вам объяснить, очарование былых времен и идиллических пастушков.

Но и сюда приходят вести, мой дорогой эфенди, вести о войне. События стремительно развиваются. Я надеялся, что англичане примут сторону Турции, но я далеко от Стамбула, и мне видна лишь половина событий. Вы мне в высшей степени симпатичны, я люблю Вашу страну, шлю Вам самые искренние пожелания, и Вы, без сомнения, скоро меня увидите.

И потом, Вы, наверное, догадываетесь, эфенди, я люблю, люблю ее; Вы подозревали о ее существовании и относились ко всему происходящему терпимо. У Вас большое сердце; Вы выше условностей и предрассудков. Именно Вам я могу сказать, что люблю ее и что главным образом ради нее я скоро вернусь.

XXXI

Брайтбери, май 1877


Я в Брайтбери, под старыми липами. Синичка с синей головкой поет надо мной незамысловатую песенку, она вкладывает в нее всю свою птичью душу и пробуждает во мне целый мир воспоминаний.

Сначала они смутны и словно приходят издалека, но постепенно становятся все более ясными и четкими, и наконец я вижу себя.

Да, это было там, в Стамбуле, – когда мы позволили себе один из самых неосторожных поступков, когда мы чувствовали себя школярами, прогуливающими уроки. Но ведь Стамбул такой большой! Там всюду чувствуешь себя невидимкой!.. А старый Абеддин был в это время в Адрианополе [69]!

Это были прекрасные послеполуденные часы, зима, мы впервые гуляли вдвоем, она и я, мы были счастливы как дети и вместе радовались солнцу и природе.

Однако для прогулок мы выбрали грустное и уединенное место. Мы шли вдоль большой стены Стамбула, где, казалось, все застыло со времен последних византийских императоров.

Все внешние связи большого города осуществляются по морю, и поэтому тишина у древних стен такая глубокая, как возле некрополя. Хотя изредка какая-нибудь дверь в толще стен и приоткрывалась, все же можно было утверждать, что никто и никогда здесь не ходит и двери вполне можно было бы заколотить. Впрочем, это даже скорее не двери, а низкие покосившиеся калитки, украшенные причудливыми позолоченными надписями и странными орнаментами.