Первый этаж этого дома представляет собой выбеленное нежилое помещение (мы открываем его лишь по вечерам, чтобы убедиться перед сном, что никто туда не забрался; Самуил полагает, что там живут привидения).

На втором этаже моя комната; она выходит тремя окнами на уже упомянутую площадь; там же – комнатка Самуила и помещение для гарема, обращенное на восток, в сторону Золотого Рога.

Если подняться еще на один этаж, попадешь на крышу, точнее на террасу, увитую виноградной лозой, увы, уже пожелтевшей под порывами осеннего ветра.

Рядом с домом – старая мечеть.

Когда муэдзин, уже ставший моим приятелем, поднимается на минарет, он оказывается на уровне моей террасы и, прежде чем начать молиться, дружески здоровается со мной.

С террасы открывается прекрасный вид на сумрачный пейзаж Эюпа; над таинственной котловиной, над рощей вековых деревьев поднимается беломраморная священная мечеть; дальше тянутся печальные холмы, усеянные мраморными памятниками; это громадное кладбище, настоящий город мертвых.

Справа – Золотой Рог, по которому снуют тысячи золоченых лодок-каиков; весь Стамбул как на ладони, в мозаике бесчисленных куполов и минаретов.

Еще дальше – холм, застроенный белыми домами. Это Пера, город христиан, а за ним – «Дирхаунд».

XIX

Уныние охватило меня при виде этого пустого дома, голых стен, слепых окон и дверей без запоров. Это ведь так далеко от моего мира, так далеко от «Дирхаунда» и так непрактично…

XX

Самуил восемь дней только тем и занимался, что мыл, конопатил и белил.

По турецкому обычаю, мы обили дощатые настилы белыми циновками – получилось чисто и уютно. Занавески на окнах, диван, покрытый тканью с красными узорами, завершили скромное убранство нашего дома.

Мое жилище преобразилось; я уже мог чувствовать себя как дома в этой лачуге, продуваемой всеми ветрами; она уже казалась мне не такой унылой, и она ждала ту, что поклялась приехать; быть может, ради нее единственной я и обрек себя на одиночество!

Тем не менее в Эюпе я скоро ощутил себя любимцем квартала.

Самуил тоже завоевал всеобщую симпатию.

Мои соседи, поначалу недоверчивые, скоро стали крайне предупредительно относиться к приветливому иностранцу, которого им послал Аллах и в котором все для них было загадкой.

Дервиш Хасан-эфенди после двухчасовой беседы пришел к такому заключению:

– Ты необыкновенный парень! Все, что ты делаешь, странно! Ты очень молод или, по крайней мере, выглядишь молодым, а ведешь такой независимый образ жизни, который даже люди зрелые не всегда могут себе позволить. Мы не знаем, откуда ты пришел, и не понимаем, на какие средства ты живешь. Ты объездил весь свет и обладаешь запасом знаний большим, чем наш улем; ты все знаешь и все видел. Тебе двадцать лет, быть может, двадцать два, но человеческой жизни не хватило бы, чтобы познакомиться с твоим таинственным прошлым. Ты мог занять видное место в европейском обществе в Пере, но ты переехал в Эюп, согласившись с причудливым выбором бродяги-иудея. Ты невероятный юноша, но мне доставляет удовольствие тебя видеть, и я счастлив, что ты поселился среди нас.

XXI

Сентябрь 1876


Султан каждый год посылает в Мекку караван, груженный дарами.

Кортежу, выехавшему из дворца Долмабахче [35], предстоит погрузиться в гавани Топхане [36]и направиться в Скутари [37]на азиатском берегу.

Во главе процессии группа арабов танцует под звуки тамтама и размахивает длинными шестами, обмотанными золотыми лентами.

Важно выступают верблюды в уборе из страусиных перьев, они несут на себе что-то вроде ларцов, обитых золотой парчой, расшитой драгоценными камнями; в этих ларцах перевозятся самые ценные дары.

Мулы, украшенные султанами, везут в ящиках, обитых красным бархатом и вышитых золотом, остальное богатство.

Улемы, знатные сановники едут верхом, а солдаты образуют живую изгородь вдоль всего пути их следования. Между Стамбулом и Святым городом сорок дней пути.

XXII

В эти осенние ночи Эюп представляет собой весьма мрачное место; у меня сжималось сердце, и странные чувства переполняли меня в первые ночи, которые я провел там в уединении.

Когда я впервые закрыл за собой дверь и мой дом погрузился в темноту, глубокая печаль укутала меня, словно саваном.

Я собрался было выйти, зажег фонарь. (В тюрьмах Стамбула заключенных выводят на прогулку без фонарей.)

После семи часов вечера в Эюпе все дома заперты и все погружается в сон; турки уходят на покой вместе с солнцем и запирают двери на засов.

Если вы где-нибудь увидите, что лампа отбрасывает на мостовую рисунок оконной решетки, не пытайтесь заглянуть в это окно. Лампа, которую вы видели, это траурная лампа, освещающая большие разукрашенные катафалки. Вас прирежут перед этим зарешеченным окном, и никто не придет вам на помощь. Лампы, которые мерцают здесь до самого утра, страшат еще больше, чем темнота.

В Стамбуле этот траурный свет можно встретить в любом закоулке.

Здесь, совсем рядом с моим жилищем, кончаются улицы и начинаются кладбища, которые служат убежищем для банд злоумышленников; ограбив, вас тут же, на месте, и закопают, и турецкая полиция никогда не станет в это вмешиваться.

Я встретил ночного сторожа, который заставил меня вернуться домой, осведомившись предварительно о целях моей прогулки; мои объяснения совершенно не удовлетворили его и даже показались подозрительными.

К счастью, среди ночных сторожей попадаются славные ребята, таким оказался и этот; хотя в дальнейшем ему предстояло увидеть в моем доме немало таинственного, он всегда вел себя с безупречной сдержанностью.

XXIII

«Можно найти приятеля, но нельзя найти верного друга». «Даже если вы обойдете весь мир, вы не найдете, быть может, ни одного друга…» [38]

XXIV

ЛОТИ – СЕСТРЕ В БРАЙТБЕРИ


Эюп, 1876


…Открывать тебе мое сердце становится все труднее, потому что с каждым днем наши взгляды все больше расходятся. Христианская идея долго держалась в моем сознании, даже когда я уже перестал верить; она служила мне утешением. Теперь очарование ее совершенно исчезло; я не знаю ничего более суетного, ничего более лживого и более неприемлемого, чем она.

В моей жизни были ужасные минуты, я жестоко страдал, ты это знаешь.

Я хотел жениться и доверил тебе подыскать юную девушку, достойную нашего семейного очага и нашей старой матушки. Теперь я прошу тебя больше не заниматься этим: я сделал бы несчастной женщину, на которой женился, а потому предпочитаю по-прежнему прожигать жизнь…

Пишу тебе из моего печального дома в Эюпе. Рядом со мной мальчик по имени Юсуф, которого я приучил подчиняться моим жестам, избавив от скучной привычки говорить. Я провожу в доме долгие часы, не обмениваясь ни словом ни с одной живой душой.

Я говорил тебе, что не верю в любовь, так оно и есть. Несколько человек заверяют меня, что питают ко мне дружеские чувства, но я им не верю. Самуил, быть может, единственный, кто ко мне по-настоящему привязан. Впрочем, никаких иллюзий и на этот счет у меня нет: с его стороны это лишь пылкое ребяческое чувство. В один прекрасный день оно развеется как дым, и я опять останусь один.

В твою любовь, сестра, я верю до какой-то степени. Это дело привычки, и потом – надо же человеку во что-то верить. Если ты меня действительно любишь, скажи об этом, покажи мне это. Я испытываю потребность снова быть привязанным к кому-то; если ты меня любишь, сделай так, чтоб я в это поверил. Земля уходит у меня из-под ног, меня окружает пустыня, мне страшно.

Я не хочу огорчать старую матушку и клянусь, как и до сих пор, не пропадать. Когда же ее не станет, я приеду, чтобы сказать тебе «прощай», и затем исчезну без следа…

XXV

ЛОТИ – ПЛАМКЕТТУ


Эюп, 15 ноября 1876


За всей восточной фантасмагорией моего существования, за Арифом-эфенди, таится бедный грустный юноша, который нередко ощущает в сердце смертельный холод. На свете не так много людей, с которыми этот юноша, замкнутый от природы, мог бы иногда поговорить по душам, но Вы один из них. Что бы я ни делал, я не чувствую себя счастливым; никакие средства, никакие уловки не могут заставить меня забыться. Сердце мое полно усталости и горечи.

В своем уединении я очень привязался к бродяжке по имени Самуил, подобранному на набережной Салоник. Он чувствителен и прямодушен. Как сказал бы покойный Рауль де Нанжис, это необработанный алмаз в железной оправе. К тому же его реакции так наивны и своеобразны, что при нем я скучаю меньше обычного.

Я писал уже Вам о зимних сумерках – тоскливейшем времени: в окрестностях не слышно ничего, кроме голоса муэдзина, как и века назад прославляющего Аллаха и посылающего ему свои жалобы. Образы прошлого встают в моем воображении с мучительной четкостью; окружающее нагоняет уныние и тоску, и я спрашиваю себя, зачем я притащился сюда, в этот заброшенный уголок Эюпа.

Вот если б она была здесь – она, Азиаде!..

Я по-прежнему жду ее, но увы!

Я задергиваю занавески, зажигаю лампу, развожу огонь в камине; обстановка меняется, и мои мысли – тоже. Я продолжаю письмо, сидя на мохнатом турецком ковре перед весело пляшущим огнем, закутавшись в меховое пальто. На какое-то время я воображаю себя дервишем, и это забавляет меня.