Внешне взрослость ее никак не проявлялась. Выглядела она замечательно, благополучно. А разве могло быть иначе?

Благополучной, цветущей, всегда свежей выглядела и новая ее подруга.

Она жила неподалеку от бабушки, в красивой вилле с большим садом. Когда Света приезжала на озеро Комо в гости, бабушка всегда говорила, указывая правой рукой на один из соседних домов:

– А вот там живет моя Люба. Надо вас познакомить.

Света даже не реагировала на имя Люба, как на русское. Итальянцы такими смешными именами, бывает, называют своих детей. Однажды она услышала, как на ресепшин отеля портье подзывает:

– Катьюша! Катьюша! Иди сюда, тебя ждут!

– Как-как зовут девушку? – не поверила Света своим ушам.

– Катьюша, – повторил портье.

– Но это русское имя. И оно неполное. Полное – Екатерина.

Портье удивился:

– Неужели Екатерина? А у нас это совсем иначе. Ну, есть же такая песня «Катьюша». Вот родители дочку и назвали. Разве неправильно?

– Раз назвали, значит, теперь правильно, – засмеялась Света.

Поэтому, когда бабушка произносила это свое «Льуба», Света была уверена, что имя это – продукт очередного родительского чудачества неискушенных итальянцев.

Оказалось – нет. Оказалось, «ее Люба» – самая настоящая русская, москвичка, волею судьбы занесенная в чужую сторону.

– Вот, Люба, я привела к тебе мою дорогую невестку, жену нашего малыша, – так Света была представлена хозяйке прекрасного дома, когда та вышла их встретить.

Они, едва взглянув, поняли: свои. И потянулись друг к другу.

Люба жила одна. Сын уехал в город. Муж…

С мужем она виделась… Говорила…

Ах, знала бы только Светочка, как и о чем беседовали они с мужем…

Такое разве перескажешь…

2. «Лучше бы ты умер!»

– И ведь сколько пришлось ждать, пока ты пришел! Что ты думаешь: перевел деньги, как собаке старой кость кинул, чтоб с голоду не сдохла, а тридцать лет жизни – псу под хвост, как не бывало. И можно не видеться. И не вспоминать. У тебя все в порядке. Новая молодость, новые планы. Другая жизнь… «Другая жизнь», помнишь Трифонова роман? Но она там, героиня главная, по мертвому убивается. А ты жив. И ты близко. И нет тебя.

– Не плачь, Любочка, я же здесь.

– Здесь, как же. И отстраняешься, отворачиваешься, как нет тебя. Я и лица твоего не вижу. Господи, какие у тебя тени под глазами! Что же это Сесилька твоя думает, начхать ей на тебя совсем? Ты же пашешь как проклятый, диск за диском, гастроль за гастролью. Она, может, краса твоя заморская, думает, дирижер – это просто: вышел во фраке, руками помахал… физзарядка такая. Сказки Венского леса. А что у тебя гипертония, и кризы бывают? Знает она это? Да ты ей, наверное, и не сказал. Эх ты… Петушок – золотой гребешок. Но она сама должна увидеть, понять. В этом любовь… Счастлив ты, в общем?

– Я думал, она мое спасение… Мне так казалось… Я был уверен…

– От чего спасение? От чего спасение, можешь ты мне объяснить, от чего и кого вы спасаетесь, когда молодых подбираете? От себя не убежишь, от старости не убежишь. Счастлив… Все верят, ага. А со мной, значит, был несчастлив. И сын гениальный, красавец – несчастье. И дом наш с тобой, о котором столько мечтали, – несчастье. И то, что всю жизнь я тебе как раба была, служила верой и правдой, себя не помня, – несчастье, да?

А она кровь твою пьет, деньги из тебя тянет, последние твои соки из тебя выжимает – вот это большое человеческое счастье. Жар-птицу поймал, да?

Только знаешь, это мы, русские бабы, все терпеть готовы, все простим, а эта твоя зараза итальянская – не волнуйся – оперится сейчас благодаря тебе и найдет себе молодого, и будет тебе ветвистые рога наставлять. Рожищи, какие оленю и не снились.

Нет-нет… Не уходи. Я больше не буду плакать. А то из-за слез мне и не видно тебя совсем. А я все посмотреть на тебя мечтала. По телевизору только спину твою вижу и руки. У Мишеньки твои руки. И держит их сын, как ты.

– Не грусти обо мне, Любочка.

– Ты сам-то понял, что сейчас сказал? Не грусти! О тебе не грустить… Скажи, кто меня заставил все бросить: дом, родных, друзей? Работу свою. Тебе же не жилось там, дома. На свободу рвался. Все твердил как заведенный: «Вот вырвемся, тогда заживем. Для умного человека весь мир – родина».

Ну, вот ты у нас умный. На всех языках говоришь свободно. А я вот не умный человек. Ну, не дано, что поделаешь. Мне теперь даже поговорить не с кем. Мычу, как дебилка, в магазине, хорошо, уже все меня знают, привыкли, понимать научились. «Коме стай?»[9] – говорят. «Где марито?»[10] – спрашивают. А я молчу, не понимаю, мол. А что мне им отвечать? «Мио марито э джа спозато![11] На новой молодой молье![12] И трента аньи[13] – тю-тю».

А знаешь, тут и у меня ухажер завелся. Я иду на почту, а дядька один бородатый, видный такой, говорит: «Кэ белла синьора»[14]. И дальше по-немецки заговорил, решил, что я немка. Меня ж они все за немку принимают из-за волос светлых. Вот бы уж папа мой порадовался! Он немцев этих косил на войне только так, а дочка его должна за честь считать, что ее за немку принимают. За цивилизованного, стало быть, человека. Мы же, кто из России, дикие все, смердючие. Сами себя обосрали перед всем миром, а теперь ходим, глазки опустили: звиняйте нас, люди добрые, сами мы не местные, а откудова, получается, уж и не припомним: то ли мы немцы, то ли скифы, то ли вообще инопланетяне. Поможите разобраться…

– Ты все та же, Любочка. Ничуть не изменилась. Ты и есть белла синьора. Я так хочу, чтоб тебе было хорошо! И я помню тебя.

– Ну, что ты там шепчешь? Я тебя еле слышу. Ты подними голову, посмотри мне в глаза. Я хочу глаза твои любимые увидеть. Родные мои глаза.

Помнишь, как нам тяжело было расставаться? Ты на гастроли уезжал в какие-нибудь Фунякинские Задворки, а я с Мишкой маленьким тебя ждала. Спать ночью не могла. Не дни, часы считала. Ты приезжал, а я волосы твои нюхала. У вас с Мишенькой волосы одинаково пахли. Солнышком.

Сейчас Сесилька твоя тебя чем-нибудь французским брызгает. Чем от тебя пахнет? Не разберу. Эх, фикус ты мой заморский…

Ну, подожди, не уходи еще. В кои-то веки… С Мишей не поговоришь. Он сейчас, как ты, весь в музыке. И дома-то не бывает. Сам знаешь, даже спальни у нас на разных этажах. Какую домину огроменную купили! Зачем она нам? Это когда ты был с нами. Тогда размеры дома не пугали. Гости, приемы…

Миленький ты мой… Ты мне недавно приснился, как мы с тобой в горах гуляем. Высоко-высоко зашли, ящерицы бегают, солнце печет, ты прилег на травку и говоришь: «Ложись рядом, я устал, отдохнуть хочу». А я не ложусь: вспомнила во сне про Сесильку. Что уж теперь, думаю. Душу только травить. И вдруг смотрю: ты весь такой прозрачный стал и постепенно в воздухе растворяешься. И воздух этот такой теплый, он гладит меня по щеке, и я почему-то знаю, что это ты.

Проснулась, а тебя нет. И стала я другой конец сна придумывать: что я все-таки легла рядом с тобой, ты меня обнял и говоришь: «Забудь про все плохое, ничего плохого и не было, все тебе, глупенькой, приснилось. Вот откроешь глазки – и я рядом. И я твой».

С восемнадцати лет с тобой. Никак не отвыкну. Вот и снишься. Такие сны хуже всяких кошмаров. Фреди Крюгеров всяких ужасней…

– Ты не цепляйся за тяжелые мысли, Любочка. Отвлекайся. Ты портрет тот закончила?

– Ничего я не закончила. Не могу я писать теперь никакие портреты. Я тебя все рисую. И не могу вспомнить твое лицо. Все ты от меня куда-то уплываешь. А с фотографии делать – все не то получается. Ни одна фотография самого важного не передает. Какой ты есть на самом деле. Вот, может, сейчас насмотрюсь. Да ты сидишь в тени, и я все реву, не вижу лица.

Постоянно тебя рисую, как, помнишь, с нашего курса Левка, когда юбилей Ленина отмечали и нам со всех сторон по мозгам долбили: Ленин, Ленин, Ленин… И Левка себе бородку отпустил, и говорить стал картаво. К нам натурщика привели, старенького такого старичка-лесовичка. Левка его нарисовал, а голову сделал Ленина. Все обалдели. Но он всерьез. Его потом в психушку поместили. Вот и меня скоро можно будет в психушку. Я от одиночества так мучаюсь. Все жду, когда новой жизнью смогу зажить.

Все свои вещи старые выбросила, все другое купила. Нравится тебе? Все самые лучшие фирмы, смотри.

Еще я медитировать учусь. По журналу. Чтобы вообще ни о чем не думать. У меня уже иногда получается. Если на свежем воздухе, в саду, и солнце сильное. Хотя я не сторонница загара, загар сильно старит, а они тут так загореть стремятся, вот и морщинистые все в сорок лет, как сухофрукты. Ты, наверное, тоже загорать полюбил, молодой ты наш любовник?

«Как ждет любовник молодой минуты верного свиданья…»

Дождался?

Помнишь, как Пушкина вместе читали?

«Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, когда мой двор уединенный, печальным снегом занесенный, твой колокольчик огласил…»

Увидеть бы еще этот печальный снег вместе с тобой.

У меня сейчас все печальное: и снег, и солнышко, и ветер, и цветы в саду.

Ладно, не буду, не буду. Ну, ты хоть что-нибудь о себе расскажи. Ведь я знаю, что ты теперь опять долго будешь трусить, с духом собираться. Не появишься теперь… Бережешь себя. Тут эти души сушеные только так и умеют. Сесилька тебя научит. Ну, потерпи уж меня в последний раз.

– Да мне нечего рассказывать, Любочка. Работаю. Думаю.

– А что ж ты про Мишеньку не спрашиваешь? Хотя что у меня спрашивать… Ты с ним сам общаешься, да? По твоим стопам пошел… Спит с этой страшилой кривозадой, чей папаша ему концерты устраивает. А у той муж, дети. И никто не стыдится. Как будто так и надо. Хоть бы он женился, у меня внуки были бы.