— Джеральд Адлер, человек искусства, — представляется голубоглазый блондин с волосами чуть ниже воротника. Он единственный пришел на прием не во фраке, а в бордовой бархатной куртке. Желтый шейный платок повязан так небрежно, что с любой момент может соскользнуть с тощей шеи.

Посматривает мистер Адлер многозначительно, словно готовится изречь нечто умное, но в последний момент спохватывается, дабы не тратить бисер на свиней. Однако я вызываю его живейший интерес. Мистер Адлер изрекает, что я экзотична. Уж не с меня ли Майн Рид списал свою «Квартеронку»? Конфузясь, отвечаю что не имею удовольствия знать мистера Рида.

Мой ответ, увы, становится прологом к беседе, под конец которой я чувствую себя Орлеанской девой на допросе у англичан.

Кого из английских писателей я читала, спрашивает мистер Адлер. Отвечаю, что читала Шекспира. В сокращенном варианте и только исторические пьесы, потому что иные сюжеты мои наставницы полагали вульгарными. А как насчет современной беллетристики? Чарльз Диккенс мне известен? Да, я знаю, кто это, но до его романов пока что не добралась. Эдвард Бульвер-Литтон? Впервые о нем слышу. Джордж Элиот? И этот достойный джентльмен мне не знаком.

На губах мистера Адлера расцветает улыбка. Оказывается, «Джордж Элиот» — это псевдоним, под которым скрывается дама! Попробуй догадайся, если не знать заранее.

Опускаю глаза долу, удрученная своим скудоумием. Внезапно на выручку мне приходит мистер Бэкбридж.

— Что мы все о книгах да о книгах, — басит он. — Миссис Ланжерон упоминала, будто вы родились на сахарной плантации. Расскажите про тамошнее житье-бытье.

Вот этот разговор мне по душе. Упоминаю наши поля («Сколько акров?» — уточняет мой визави), сахарный завод («Каков оборот производства?»), дом в Новом Орлеане («Налоги на недвижимость?»).

— После замужества я унаследую все это, — подвожу итог я. — Как прежде моя бабушка унаследовала от своей матери.

— Ваша бабушка? Разве в Луизиане состояние передается по женской линии?

— В наших краях есть поговорка: «Дело превыше всего». А заниматься семейным делом могут как мужчины, так и женщины. Лишь бы хватка была. К примеру, моя бабушка стала полновластной хозяйкой плантации в четырнадцать лет.

— Вашей бабушке позавидовала бы любая наша герцогиня, — замечает прогрессивный мистер Адлер. — Вы будете разочарованы, узнав, что в Англии удел леди — украшать собой гостиную.

— Ничего дурного я в том не вижу, — пыхтит мистер Бэкбридж. — Всяк сверчок знай свой шесток…

— Не скажите, мой добрый сэр! — перебивает его человек искусства. — Конечно, Теннисон писал, что «он создан для меча, она же — для иглы»[12], да и Патмор[13] соглашается с этим сужением, но…

Мистер Адлер цитирует какое-то стихотворение об ангеле в доме, а мсье Дежарден… а его уже и след простыл. Некем мне полюбоваться.

Мужчины продолжают вести разговор уже поверх моей головы. От литературных вопросов они перешли к теме более насущной — к войне во Франции. Все сходятся во мнении, что пруссаки — это гунны наших дней, а Бисмарк не успокоится, покуда не вырежет у девы Марианны фунт плоти. О войне мне есть что сказать, ведь я тут единственная, кто своими ушами слышал грохот канонады. Мне неймется вставить хоть словечко. Если говорящий подносит бокал к губам, я с разгону вклиниваюсь в беседу, но всякий раз меня мягко, но настойчиво оттесняют в сторону.

— Ради Пресвятой, флиртуй с ними, — бросает тетя, проходя мимо. — Тебя послушать, так ты устраиваешься военным корреспондентом в «Таймс»!

Легко сказать — флиртуй!

Вокруг пуфика Ди, как у трона, толпится восторженная свита. Один из обожателей держит вазочку с подтаявшим мороженым, другой поднимает веер, оброненный, кажется, уже третий раз за вечер. Дезире что-то рассказывает, оживленно жестикулируя. Глаза искрятся ярче, чем хрустальные подвески на люстре.

Замечаю, что к свите Дезире только что примкнул Марсель Дежарден, и чувствую тупой укол в сердце. Неужто ревность? Но ревновать можно лишь того, кого по-настоящему любишь. Значит, просто зависть. Нещадно давлю это чувство, как пиявку, присосавшуюся к ноге. Мне ли, выросшей в холе, с момента рождения завернутой в шелка, завидовать Дезире? Пусть и она порадуется, наконец. Это ее дебют. Мой-то уже состоялся.

— А каких авторов вы любите, мадемуазель Фариваль? — задает вопрос мистер Эверетт.

Разве он еще здесь? Другие ушли.

— Что, простите? — Я сбита с толку. Он перешел на французский, а мне требуется время, чтобы привыкнуть к его акценту.

— Мистер Адлер задался целью выявить пробелы в вашем образовании, но тем самым продемонстрировал скорее свои дурные манеры, чем вашу неосведомленность. Если бы вы говорили о литературе французской, уверен, он остался бы в дураках. Так вы ответите на мой вопрос?

— С удовольствием.

Я люблю романы Виктора Гюго. Об инквизиторе, которому мерещилось, будто по его молитвеннику пляшут босые ножки цыганки. И о том, как девочка повстречала ангела-хранителя в лесу и он купил ей куклу. А больше всего — об изуродованном юноше, чья судьба была смеяться сквозь слезы. (Лицо моей няньки Розы. Как перечитываю эту книгу, всякий раз ее вспоминаю.)

Еще я люблю Жорж Санд. Это, наверное, у нее англичанка собезьянничала идею назваться мужчиной, но свою догадку я держу при себе.

— Ну вот, опять я отвечаю слишком обстоятельно. Разговор со мной утомит вас, мсье Эверетт. С моей сестрой вам будет веселее.

Киваю в сторону Дезире. Мужчины вьются вокруг нее как мотыльки. Черно-белые мотыльки вокруг тропического цветка.

— Ревнуете?

— Нисколько. Моя жизнь была бы проще, если б я осталась незамужней тетушкой и пестовала орды племянников. Кажется, так принято в ваших краях.

— Вы слишком хороши, мадемуазель Фариваль, чтобы желать себе такой доли, — тактично замечает Джулиан.

— Вы так считаете? А моя бабушка говаривала, что уже в пять лет у меня были замашки старой девы.

Джулиан смеется, как будто слова бабушки о моем унылом виде — всего лишь острота, а не чистая правда. Поневоле заражаюсь его весельем. Кто бы мог подумать, что филантропы так смешливы! Разве им не подобает денно и нощно печаловаться о несовершенстве мира, этой юдоли скорбей?

— В вас есть какая-то загадка, мадемуазель, — говорит мистер Эверетт. — Нечто ускользающее, стоит только напрячь глаза.

— И вам не терпится эту загадку разгадать? — настораживаюсь я.

— Нет, мадемуазель Фариваль. Я постараюсь держать при себе свою въедливость, присущую политикам и членам правительственных комиссий.

Зато я не могу удержаться:

— А у вас есть секреты?

— Что вы! — Он потешно закатывает глаза. — Какие секреты могут быть у члена парламента? Малейшее пятнышко на репутации — и карьера все равно что закончена. Стоит забрести не в ту спальню, совершая ночной променад по Виндзорскому замку, и эта оплошность может аукнуться через десяток лет, как в случае с лордом Пальмерстоном[14]. Так что мы себя блюдем.

Он улыбается довольно, как мальчишка, прочитавший стишок и ожидающий, что ему дадут за это пряник. Даже стыдно, что нечем его угостить. Улыбка у него славная. От нее преображается вытянутое веснушчатое лицо, теплеют бледно-голубые глаза. Правда, на щеках появляются морщинки, как круги на воде, — уж очень сухая кожа.

— Я вынужден откланяться, мадемуазель, — спохватывается мой новый знакомец. — Завтра рано поутру я еду с инспекцией в мой приют, посему я не могу засиживаться допоздна. Но надеюсь, мы с вами еще увидимся.

— До скорой встречи, мсье Эверетт, — любезно прощаюсь я.

Интересно, сколько ему лет? С лица он скорее моложав, чем молод. Тридцать пять, сорок? И католик ли он? «И много ли у него за душой», — напоминаю я себе, ведь денежный вопрос — самый главный.

Как выясняется чуть позже, тетушка полностью разделяет мои чувства. У дома она выгоняет из кареты дочерей и Дезире, которая все витает в облаках, а мне велит оставаться на месте. Заранее краснею. Достанется же мне сейчас и за немодное платье, и за то, что флиртую, как старая квакерша. Но вместо того чтобы распекать меня, тетушка спрашивает озабоченно:

— Что и сколько Нанетт дает за Дезире? Большое у нее приданое?

У меня комок подступает к горлу. Какое уж тут приданое!

— Сие мне неизвестно, тетенька. Бабушка не посвящала меня в свои планы.

— Но наследница все же ты? А то поглядеть на Дезире, так складывается впечатление, будто земли к рукам приберет она. Скрывать не стану — несколько весьма значительных лиц уже расспрашивали меня о твоей сестре. Брачное предложение она получит хоть завтра, если, конечно, Нанетт не поскупится.

— Бабушка, конечно, любит Дезире, но сейчас мы стеснены в средствах… — уклончиво начинаю я.

— Все ясно, — не дослушивает Иветт. — Значит, бесприданница. А раз она бесприданница, то передай ей, чтоб не тянула одеяло на себя.

— Боюсь, что не понимаю вас, тетенька.

Иветт с треском закрывает ажурный деревянный веер. Звук как от выстрела.

— Брось ломать комедию, Флоранс, все ты понимаешь. Без сахарных полей твоя сестра даром никому не нужна. Для законного брака одной смазливой мордашки будет маловато. Или Дезире собралась как-то иначе устроить свою судьбу?

— Силы небесные, что вы такое говорите?!

— То-то и оно. Ну, так вот, передай сестре, чтобы на следующем приеме глазищами не стреляла. Пусть сидит в уголку, как и подобает девушке без средств. И вот еще что — если она еще хоть словом обмолвится с мсье Фурье, женихом Олимпии, ей несдобровать. Без фартинга на улицу выгоню. Пусть сама решает, куда ей потом идти — хоть на паперть, а хоть и в подворотню.

С этими словами Иветт распахивает дверь и выходит первая, а я плетусь за ней с низко опущенной головой. Меня душат злые слезы. Поверить не могу, что тетя Иветт угрожала Дезире. Да еще такими словами! Хотя и Ди хороша. Ведет себя, как… как инженю на балу квартеронок! Этакая вульгарность! Скромнее надо быть.