Кроме ее проклятий, свиста плети и треска двери, которую уже выламывают со стороны коридора, других звуков не слышно. От любого потрясения я ору как резаная, а тут молчу, стиснув зубы. Боль опаляет мне плечи и ребра, как будто Дух Святой снисходит на меня язычками пламени, и я радуюсь, что таким образом мне, быть может, дается искупление грехов. Хотя Роза сказала, что я пропала с концом, и ей я почему-то верю больше.

Когда Люсьену удается высадить дверь, сорочка на мне превратилась в лохмотья, а с кожаных узелков капает кровь. Начинается сумятица, мать оттаскивают от меня, но я слишком истерзана, чтобы открыть глаза или заговорить. Сильные руки Норы подхватывают меня с пола. Моя щека покоится на ее груди, в носу щекочет от запахов патоки и пота. Со всей осторожностью меня укладывают на что-то мягкое и, как тряпичной кукле, приподнимают руки, чтобы стянуть с меня рванье. Поблизости звенит голосок Дезире, но ей велят нарвать молодых банановых листьев, и она убегает. Нора плачет и во всем винит себя. Одна из горничных — кажется, Жанетта — говорит, что это все Розины проделки, колдунья проклятая, хотела дитя в жертву чертям принести, ну да ничего, как очухается эта черномазая, старая мадам ее на кусочки порежет и аллигаторам скормит.

Так я узнаю, что Роза жива. Она пришла в себя, хотя еще языком не ворочала, но хозяйка велела забить ее в колодки и запереть в дровяном сарае, а рот заткнуть кляпом, чтоб не могла волхвовать.

Порываюсь спросить о ней, но шиплю от боли, потому что мои рубцы мажут какой-то липкой гадостью и обкладывают банановыми листьями. Любой негр знает, как врачевать раны от бича. Даже доктора звать не надо.

* * *

В гостиной между тем собрался семейный совет, на котором Селестина присутствовала in absentia, поскольку почивала, забывшись тяжелым опиумным сном, и не могла принимать осмысленных решений. Бабушка предлагала порешить ведьму. Пусть Эварист зарядит дуэльный пистолет и отведет гадину за дровяной сарай, а ее останками угостит аллигаторов. Произвести экзекуцию лучше без проволочек, пока ведьма не успела проклясть плантацию со всеми ее обитателями, навести порчу на скот и сглазить урожай.

Выслушав матушку, мсье Фариваль выдвинул сразу несколько возражений. Убийство раба — дело подсудное, пусть только в теории. Вместо того чтобы тратить деньги на подкуп прокурора, который может нагрянуть на плантацию с проверкой, не лучше ли продать наглую бабу и положить 800 долларов на банковский счет? Тут и прибыль, и хлопот никаких.

Что же до обвинений в колдовстве, мсье Фариваль был немало огорчен и даже взбудоражен тем фактом, что слышит эту несусветную чепуху не в хижине рабов, а в доме, где хранятся труды Вольтера и Дидро. Образованный человек не отрицает наличия зла, но при этом не плюет через плечо, чтобы попасть черту промеж рогов. Ведьмы, заклинания, колдовские шары, которые используют для гадания негры, — все это плоды невежества.

Если Роза и заслужила страшную кару, так это за свою разнузданность. По всем признакам выходило, что она вовлекла Флоранс в ночные игрища самого гнусного характера. Но чего еще ожидать от рабыни непонятного роду-племени? Чтобы уберечь Флоранс от дурного влияния негров, следовало выписать для нее гувернантку из Парижа, которая обучила бы девочку все премудростям и привила ей хороший вкус. Общение с образованной белой женщиной пошло бы Флоранс на пользу. Непонятно, почему у нее до сих пор нет гувернантки-француженки!

На это мсье Фаривалю было отвечено, что Нанетт и сама подумывала о гуверняньке, но по трезвом размышлении отвергла сию идею. Вот если б он следил за своим гульфиком, так Нанетт давно уже выписала бы гуверняньку, а пока он озорует, ни о какой гуверняньке и речи быть не может. Мало ему черных ублюдков, так еще белых захотелось?

Дальнейших аргументов у мсье Фариваля не нашлось.

* * *

Рано поутру управляющий вывел Розу из сарая. С нее сняли колодки и страшный намордник, но руки и ноги ей оттягивали кандалы, звеневшие на каждом шагу. Проснулась я не от их звона — я и вовсе спать не ложилась.

— Роза!

Тело саднит под платьем, но я со всех ног мчусь к ней. Я должна кое-что уточнить, прежде чем ее уведут навсегда.

Понимая, что проще устроить нам последнее свидание, чем стать свидетелем некрасивой сцены со слезами и заламыванием рук, управляющий подталкивает Розу ко мне. Сам он отступает к забору. Сорвав ветку кизила, объедает мелкие кислые плоды, но не сводит с рабыни глаз.

— Почему она не откликнулась? — запыхавшись, спрашиваю я. — Маман Бриджит! Почему она не помогла?

В уголках рта запеклась кровь, но Роза по обыкновению усмехается:

— А ее там не было. Я долго бродила среди духов и всматривалась в их лица, но Маман Бриджит я не повстречала.

— Но… как же так? Куда она подевалась?

— Неужели ты так ничего и не поняла, Флёретт? Ничего, поймешь в свое время.

Лязгая цепью, она поднимает руку и, как в нашу первую встречу, проводит пальцем по моей щеке. Потом я не раз повторяла маршрут ее пальца, потому что так нежно меня никто больше не трогал, а мне этого очень хотелось. Но кожа на подушечке ее пальца была шершавой и жесткой, как дубовая кора, а моя — мягкой, и обман не удавался.

— Что на самом деле случилось с твои лицом? — задаю давно мучивший меня вопрос. — Это ведь были не разбойники?

— Нет, это сделал мой хозяин. Я сильно провинилась перед ним… Но я не называла имя его ребенка, — сдавленно шепчет она, и впервые в ее глазах появляются слезы. — Только его миссис. Я только для его жены попросила смерти, потому что иначе она сгубила бы меня. А ребенок… мастер Уилли… такой славный, такой милый малыш… на него я не указывала. Откуда мне было знать, что получится… вот так. Что Барон решит за меня. Смерть забирает всех, кого пожелает, и не слушает ничьих указов.

Покрываюсь испариной, от чего струпья на плечах отчаянно зудят, словно их сбрызнули уксусом.

— Ты отомстишь им? Моей маме и бабушке? За то, что они тебя продают?

— Нет. Нет, не бойся. Я пожелала бы смерти им обеим, — спокойно отвечает Роза, чуть наклонившись ко мне, — но Барон не придет на мой зов.

— Почему?

— Потому что теперь у него есть ты, Флёретт. И ему с тобой интереснее.

И она уходит под конвоем управляющего, идет, тяжело переставляя ноги, а я гляжу ей вслед, пока ее фигура не тонет в зыбкой пелене зноя и пока сама я едва не слепну от ослепительной белизны дороги. Потом я сажусь на корточки и вожу пальцем по пыли, осторожно поглаживаю отпечатки ее ног и следы от кандалов, извилистые, словно на каждом шагу ей приходилось переступать через змею. «Ты одна из нас, — бездумно повторяю я вслед за эхом — Одна из нас». Слезы капают в пыль, собираясь в рыхлые комочки, и я разминаю их между пальцами.

Мне хочется, поскуливая, забраться на колени к Норе, чтобы она гладила меня своими мягкими, пахнущими патокой пальцами и приговаривала, что ничего не произошло и моя душа — при мне.

Мне хочется стиснуть ладошку Дезире и вместе с сестрой пуститься наутек, бежать далеко-далеко, бежать на край земли и никогда больше сюда не возвращаться.

Мне хочется вернуться и разжать кулаки, выпустив на волю двух бабочек с жалами вместо хоботков. Одна пусть летит в «Малый Тюильри», а другая… другая задержится у нас дома.

Мне много, много чего хочется этим утром, когда я в одночасье становлюсь такой взрослой, что судьба отнимает у меня няньку. И лучшего друга заодно.

В тот же день отец увозит меня в Новый Орлеан. Наспех собирают вещи — не в сундук, ибо подходящего по размеру сундучка не нашлось, а просто суют несколько платьев и белье в шляпную коробку, которую я прижимаю к себе крепко, словно это моя точка опоры, пока меня ведут по двору и сажают в бричку. Бабушка торопливо крестит меня, Нора плачет, промакивая глаза фартуком, а матери нигде не видно — она так и не вышла меня благословить. Черные лица рабов кажутся одинаковыми и лишенными выражения, точно куски угля, а голоса доносятся откуда-то издали, словно я стою на дне глубокого колодца и мне кричат что-то сверху, но слова сливаются в монотонный гул. Где же Дезире?

Экипаж трогается и лишь когда выезжает за ворота, мягко пружиня колесами по пыли, с забора спрыгивает юркая фигурка в розовом ситцевом платье. Дезире мчится за нами, придерживая на бегу тиньон, который всегда соскальзывает с ее слишком гладких волос. Другой рукой она машет мне и что-то кричит. Ее слов я тоже не разбираю, но, встав коленями на сиденье, разворачиваюсь к ней и тоже ору до хрипоты:

— Orevwa, mo chè sè! Tout bagay va byen, m’ap retounen![51]

И я действительно вернусь. Через семь лет.

До Нового Орлеана мы добираемся на шатком речном пароходике, который одышливо пыхтит обеими трубами, но неутомимо движется вперед, поглаживая реку против течения. «К вечеру доберемся», — говорит папа, когда мы поднимаемся на верхнюю палубу. Там, в тени штормового мостика, что нависает над палубой, защищая ее от солнца, расставлены кресла. Присмотрев себе то, что почище, отец присаживается и достает портсигар. «Вот, дочку везу в пансион, — объясняет он полному лысоватому господину, который дает ему прикурить. — Двенадцать лет, самый возраст».

Папин собеседник смотрит на меня с сомнением, и я краснею до корней волос. Наверное, он собирался спросить, почем я. Вид у меня прежалкий, и на барышню я похожа даже меньше, чем обычно.

Не расставаясь с коробкой, я бреду к бортику и таращусь на нижнюю палубу, где между тюками с хлопком спят вповалку негры, и на мутно-зеленую гладь реки, и на камышовые заросли вдоль берега, и на аллигаторов, что нежатся на мелководье. И думаю… не, ни о чем не думаю. Внутри пустота. Я похожа на высосанное яйцо, надави посильнее — треснет.

Не замечаю, как начинает вечереть, и, перебирая онемевшими ногами, спускаюсь вниз за отцом, а на пристани жмусь к нему, чтобы меня не затолкали и не выбили мою ношу из рук.