Когда я, прихрамывая, вхожу в комнату, Джулиан встречает меня церемонным поклоном, как между нами заведено, но рыжеватые брови досадливо сдвинуты:

— Что тут скажешь, Флора? Если в жилах течет дурная, порченая кровь, она рано или поздно даст о себе знать.

— Кого вы имеете в виду? — холодея, переспрашиваю я.

— Моего племянника, кого же еще.

Какое облегчение приносит мне его ответ!

— Отец Марселя приехал в Ирландию учиться хлопкопрядильному делу, а в итоге соблазнил дочь своего наставника. А теперь Марсель назначает девице свидание в полночь, да еще накануне своего отъезда во Францию.

— Так он уехал во Францию? В разгар таких событий?

Из вчерашнего выпуска «Таймс» мы узнали, что прусские войска стягиваются к югу Парижа и уже слышны пушечные выстрелы, предвестники массового обстрела французских фортификаций. Если пруссаки войдут в Париж, это будет пострашнее взятия Нового Орлеана войсками янки! Те, по крайней мере, не хотели нас уничтожить. Обескровить, выжав весь капитал, подчистую отнять наш сахар и хлопок, всячески оскорбить дам и унизить господ перед их же рабами — но не стирать Юг с лица земли. Прусская же армия напоминает полчище медведок, что ползет, сжирая все на своем пути. Как можно добровольно сунуться им в пасть?!

— А вы как думали? Потому и уехал. Как будто нет иного способа услужить родине, кроме как удобрить ее почву скудными брызгами своих мозгов! — Джулиан возводит очи к потолку, и мне становится радостно, что мы с будущим мужем сходимся во мнениях. — Под моим надзором он мог бы сделать блестящую карьеру здесь, в Лондоне. А что его ждет там, в этой богом забытой стране, которую каждые двадцать лет терзают революции? Как говорится, ломать — не строить.

Пока он сокрушается и ругает племянника, его рука покоится на каминной полке, недвижная, как окружившие ее фарфоровые ягнята, пастушки и пучеглазые спаниели. Мой отец, беснуясь, смахнул бы на пол всю эту аляповатую дребедень и, взревев от ярости, велел бы седлать коня, чтобы загнать его до кровавой пены на боках.

— Я уж было решил, что пребывание в Англии сделает из Марселя человека, что здоровый английский воздух развеет угар в голове этого несчастного мальчишки. Но наследственность взяла свое.

— Ужас какой! — поддакиваю я. — Но означает ли это, что содержание, которое вы ему выплачиваете, равно как и его наследство, будет… несколько урезано?

— Урезано? Господь да благословит ваше нежное сердечко, Флора! — умиляется на меня жених. — Марсель от меня ни пенни не получит.

— Даже если вернется с покаянием, как блудный сын?

— Как отец из притчи, я, конечно, зарежу для него тучного тельца, однако ни на что иное, кроме телячьих отбивных, Марсель может не рассчитывать.

Вот, значит, оно как.

Долговязый и сухощавый, Джулиан весь состоит из прямых линий и углов, но при это ему присуща деловитая стремительность, он из тех людей, про кого говорят «легок на подъем». Однако на моих глазах он каменеет. Крупный подбородок выдается вперед, губы смерзлись, блекло-голубые, почти прозрачные глаза превратились в ледышки. И тогда мне начинает казаться, что я слышу стрекот сотен станков, стрекот, не смолкающий ни днем ни ночью и порождающий мигрени, от которых единственное лекарство — абсолютная тишина. Знает ли сам Джулиан, что от родителя-англичанина он унаследовал не только лошадиное лицо, но нечто большее — умение, не моргнув глазом, оставить без средств самого родного человека?

Но я так зла на Марселя, что никакое наказание не кажется мне чрезмерно суровым. А раз уж этот олух остался без наследства, моей сестре он больше не пара. К чему множить нищету? Не за этим я привезла Ди в Англию.

— Вам, в свою очередь, следует сурово отчитать Дезире, — рекомендует Джулиан. — В том, что произошло ночью, она виновата ничуть не меньше, чем Марсель, а может, и поболе его. В конце концов, он мужчина, молодой повеса и подобные выходки ему простительны. От нее же как от женщины ожидается куда большее благоразумие.

Мое сердце заходится от острой жалости к сестре. Хватит ее казнить. Ну право же, сколько можно?

— По-вашему выходит, что только мужчинам все позволено? Пусть делают, что им вздумается, а нам, женщинам, потом расхлебывать? — задаю я вопросы, ответы на которые мне давно известны. Стоит только взглянуть на Нору — вот вам и ответ.

— Это не по-моему так выходит, Флора, — строго поправляет меня мистер Эверетт, — а так уж заведено от природы, что мужчины суть низменные создания, покорные зову плоти. Мужчинам труднее властвовать над своими страстями. На то и даны женщины — точнее, леди, цвет своего пола, — чтобы ежеминутно напоминать нам о добродетели. Так повелось испокон веков, и так будет всегда.

— Но вы-то хорошо справляетесь со своими страстями. Не так ли, Джулиан?

— Ну, я-то да.

Джулиан вздыхает и рассеянно щелкает по глянцевому пузу спаниеля, который таращится в пустоту глазенками навыкате.

— Грех впадать в уныние, однако же все складывается прескверно. Что Марсель, что Дезире — оба хороши. Но когда вокруг сгущаются тучи, есть лишь один достойный способ улучшить себе настроение.

— Какой? — спрашиваю настороженно. Мало ли.

— Навестить тех, кому в жизни повезло гораздо меньше, чем нам. Их печальный жребий подчеркнет все те блага, которыми нас незаслуженно одарили небеса. Посему я предлагаю вам составить мне компанию во время поездки в Приют Магдалины. У вас найдется время?

Заверив его, что поеду с ним куда угодно и когда он пожелает, я оставляю мистера Эверетта вымещать злобу на фарфоровой собачке, сама же отправляюсь на поиски Дезире, которую рассчитываю найти по оглушительным стонам. Бедная девочка! Бедро у меня еще побаливает, но ярость, которую я тщательно копила с полуночи, исчезает без остатка. Все, что мне сейчас нужно, это найти сестру и утешить. Бедная, бедная Дезире! Связалась с таким пустозвоном. Ну и пусть себе уезжает, другого жениха найдем. Получше.

Но Олимпия караулит меня в прихожей, за раскидистой пальмой, точно аллигатор в мангровых зарослях, и тараторит с несвойственным ей оживлением:

«Ну, что я тебе говорила? Что говорила-то? Вот и всплыла правда про твою полуночницу-сестру.

— Отвяжись ты от нее, наконец!

Обычно Олимпия стесняется улыбаться во всю ширь, пряча верхние зубы, желтые, да к тому же выросшие внахлест, но тут ее распирает от самодовольства. Есть же люди, чье счастье никогда не будет полным, покуда его не оросят чужие слезы.

— Наши желания совпадают, дорогуша. Я хочу того же — пусть Дезире requiescat in pace[48]. Она и ее сообщник.

Замираю, как громом пораженная.

— Ты же не думаешь…

— А что мне остается думать? Я своими глазами видела, как эта девчонка на руках тебя к двери несла.

Ручки-то у твоей сестрицы сильные, а, Флоранс? Сдается мне, ей бы не составило труда размозжить кому-нибудь череп.

…Дезире одним рывком ставит меня на ноги, Дезире волочет меня по улице, как будто это я ее малютка-сестра…

Такие сильные руки — сталь под нежным атласом кожи.

И как им не быть сильными, ведь не все же время она в комнатах прислуживала? Дезире сама рассказывала, что во время войны, когда разбежалась домашняя прислуга, ей приходилось и за водой к колодцу ходить, и дрова колоть, и сено таскать тюками, а когда мы с ней встретились после семилетней разлуки, она шла по двору, неся преогромную корзину апельсинов, которую уронила, едва заслышав мой голос. Апельсины, как солнечные зайчики, запрыгали по траве…

…Я представляю, как она берет с тумбы тяжеленную статуэтку Дафны, как заносит над головой и обрушивает вниз с сочным хрустом. И еще раз — чтобы наверняка…

Нет, все было не так! Не могло так быть!

— Уж не знаю, ради своей ли корысти они с Марселем убили maman или их науськал один из маминых завистников, но факты налицо. Неспроста мсье Дежарден удрал во Францию, куда за ним не дотянется Скотленд-Ярд. А Дезире он счел лишней обузой и бросил здесь. Значит, не судьба им в одной паре сплясать висельную джигу. Ничего, станцуют порознь.

Олимпия счастлива, но глаза светятся тускло, как траурная брошка из гуттаперчи, что скрепляет ее простой батистовый воротничок. На впалых щеках — ни намека на румянец. Как я ненавижу эту гадину! Так бы и прибила веслом, чтобы остановить «круговерть смерти».

— Этой ночью за нами кто-то гнался, — сознаюсь я. — Не Марсель Дежарден, а кто-то другой, да при том вооруженный револьвером. Это и был убийца. Он следил за нами от самого дома.

— Почему я должна тебе верить, кузина Флоранс? Назови хоть одну причину.

— Потому что говорю правду.

— Если бы твоя сестра сделала что-то дурное, разве ты не стала бы ее покрывать? — вопрошает Олимпия. — По мне, так это обычное желание — защищать своих.

— С такой же вероятностью я могу обвинить в убийстве тебя.

— На каком основании?

— На таком, что у тебя в глазах двоится от лауданума. А тошнит тебя тоже от опийной настойки? Обычно у непроходящей тошноты имеется иная причина.

— Ты не посмеешь об этом рассказать!

— Загони меня в угол — и сама увидишь, что я посмею, а что нет.

Судя по тому, как судорожно сжались ее пальцы, точно лапки издыхающего паука, Олимпия едва сдерживается, чтобы не наброситься на меня. Сегодня же начну поиски съемной квартиры. Нужно съезжать, и притом поскорее. Что ни день, Олимпия ярится все пуще, а когда уже никакой корсет не скроет ее тайну, она совсем озвереет.

Но Олимпия не кидается на меня с кулаками — она трет ими глаза. Она плачет. Слезы текут по щекам, словно капли жира по неровным бокам сальной свечи.

— Да пошли вы все к черту, — роняет она и, не глядя на меня, карабкается вверх по лестнице.

Перебранка истощила ее силы. Всем своим существом она стремится к склянке с заветной настойкой, красно-бурой, как загустевшая кровь. В последнее время она взяла за правило приносить бутылочку лауданума к столу и лить его в свое вино, не размениваться на такие мелочи, как счет капель. Пару раз я видела, как она прихлебывает из горлышка. Но лауданум плохой помощник в ее положении, и если таким образом она пытается облегчить свое бремя, то лишь здоровье погубит.