Кисет лежит на столике для умывания, между несессером и флаконом «Овощной амброзии Ринга», которой папа тщательно промывает свои густые черные волосы. О, счастье — кисет полон табака! Торопливо сую его в карман, не забывая про спички, и мчусь в детскую, к плетеному сундучку с одеждой. Шелка и кисея летят по сторонам, пока я добираюсь до самого дна, где припрятана разная снедь — фляжка с ромом, мешочки с травами, коренья Джона-завоевателя, жестяные бонбоньерки. Набиваю карманы, а глаза мечутся по комнате, высматривая, что бы еще взять. Кукурузную муку? Да, под кроватью стоит кубышка, всегда полная до краев. Свечи? Вывинчиваю их из чугунных спиралей, что служат нам подсвечниками.

Что-нибудь еще? Знать бы наверняка!

Ритуал придется проводить вслепую и наугад, ведь няня никогда не вызывала его в моем присутствии. Говорила, что опасно с ним связываться, но при этом добавляла, что из всех помощников он самый верный, никогда не бросит в беде. А мне только того и надо — чтобы нашелся хоть кто-нибудь, кто меня не подведет.

Нагруженная припасами, я не могу двигаться с прежней прытью, но довольно споро выхожу из дома через заднее крыльцо. Норы уже нет — то ли отплакала свое, то ли бабушка погнала ее работать. Придерживая полные карманы, я бегу прочь из дома. Негритенок, что несет караул у ворот, чуть не давится орехами, когда я налетаю на него и сама толкаю скрипучее дерево, а потом припускаю по дороге в сторону усадьбы Мерсье.

Так, по крайней мере, у меня будет алиби.

На самом деле мне нужен не «Малый Тюильри», а перекресток дорог. Оглядываюсь — ни одной живой души. Мало кто отважится путешествовать в полуденный зной. Дорожная пыль обжигает ноги, как белая зола. Такой жар исходит от земли, что, когда я опускаюсь на колени, у меня пощипывает лицо, а в носу становится сухо, как в пустыне. Ничего, потерплю, если для дела.

Желтоватые крупицы едва заметны на раскаленной добела земле, но я продолжаю сыпать муку, щепоть за щепотью. Рисую старательно, на совесть. Вот алтарь, на нем — крест, исчерченный множеством мелких крестовин. По обе стороны перекладин — по гробу. Пусть солнце припекает мне макушку, но рука у меня не дрогнет. В рисовании я поднаторела за столько-то лет. Даже Роза, придирчивая по части ритуалов, вынуждена признать, что веве[40] у меня получаются даже лучше, чем ее собственные. Линии безупречно прямые, проработка деталей безупречная, ни одной мелочи не упущено. К такому веве духи слетятся, как осы на патоку. А ведь для того и нужен рисунок, чтобы вызвать Их, дать им понять, что здесь Их ждут с распростертыми объятиями. Веве — как свеча на окне, указующая путь заблудшему страннику.

У каждого из Них веве свой. Тот, над которым я тружусь сейчас, Роза тоже мне показывала. Даже позволила самой его начертить, но сразу размазывала по полу муку — как бы чего не вышло. Вздрогнув, я оглядываюсь по сторонам. Уж не подует ли бриз с реки и не разнесет ли по дороге мое творение? Нет, ни ветерка. Реку разморило на солнышке, буровато-зеленая вода застоялась в берегах.

Узоры смутно желтеют на дороге, крест и два гроба. Полюбоваться своей работой мне недостает времени — я тащу на перекресток трухлявую корягу. В трещины, из которых струйками растекаются муравья, я прилаживаю свечи. Самодельный алтарь обсыпаю кофе и табаком, взбрызгиваю ромом. Новые запахи кружат мне голову — пережженный кофе, фруктовые ноты и перчинка в табаке, а поверх этого плывет алкогольное марево, погружая меня в сладкую пьяную одурь.

Снова зарываюсь коленями в мягкий пепел дороги, зажмуриваюсь, как всегда, когда страшно, и называю его по имени. И готовлюсь ждать. А заодно, если начистоту, готовлюсь разочароваться. Меня давно гложет червячок сомнения. Африканской крови во мне кот наплакал, а вот белой, европейской, не в пример больше. Чем старше я становлюсь, тем сильнее ее зов. Который год белая кровь нашептывает мне, что не следует верить в нянькины байки, ведь в реальности…

Но приходит он быстро.

Недаром же его именуют Святым Экспедитом. «Лучше сегодня, чем завтра» — вот его девиз. И призвать его так легко! Легче всего на свете.

Миг назад тень испуганно жалась к моим ногам, но вот она вытягивается, скользит по веве, приобретает совсем иные очертания. Я вздрагиваю, но тень уже не повинуется моим движениям. Теперь она принадлежит тому, кто стоит за моей спиной — высокому мужчине в цилиндре. Отставленной в сторону левой рукой он опирается на трость, а его правую руку я не вижу.

Оцепенев от страха, я застываю, как сурок, над которым кружит ястреб, понимая, что бежать мне некуда. От него никуда не убежишь. Лишь чуть-чуть скашиваю глаза, когда моего плеча касаются его пальцы — белые кости без клочка плоти, пальцы скелета, пальцы Смерти…

— Так вот каким ты меня видишь, Флоранс Фариваль, — смеется он.

Смех у него низкий, грудной, а голос хриплый и немного гнусавый.

— Не рыцарем на бледном коне и не дамой с окровавленными губами, как принято в нынешний век, а негром, от которого несет перегаром и потом, одноруким рабом-убийцей, могильщиком, без чьего спросу никто не смеет отойти в мир иной. Ты видишь меня Бароном Субботой — le Baron Samedi!

— И ты пришел на мой зов?

— Как я мог не прийти, девочка? Ведь я всегда рядом, всегда в двух шагах. В двух неосторожных шагах.

— Значит, ты мне поможешь! Пожалуйста! — Я складываю руки на груди. — Сделай так, чтобы кентуккиец не забирал мою сестру! Пожалуйста! Иначе я больше никогда ее не увижу, я же знаю!

Стоит Дезире выехать за ворота, и она пропала, пропала навсегда. Одно из моих первых детских воспоминаний — то, как папа крупно взлез в долги после Марди Гра, и бабушке срочно понадобились наличные, и она продала заезжему торговцу несколько рабов, а в их числе смазливого мальчонку, который бегал по двору. Просто бегал там и попался ей на глаза. Мальчика поставили на весы, на каких взвешивали свиней по осени, и пересчитали его стоимость в фунтах. Мать валялась у Нанетт в ногах, и та, смягчившись, пообещала выкупить мальчугана, как только деньги заведутся. Но с тех пор его никто не видел.

И Ди никто больше не увидит. Кроме меня ее защитить некому.

— Шшш, не плачь, девочка… — И снова мертвые пальцы касаются моего рукава-фонарика. — Ну, конечно, я тебе помогу. Как смогу. А смогу я сама знаешь как, — прибавляет он, усмехаясь. — Я могу дать лишь одно и лишь одно попросить взамен.

— Взамен?

— А ты как думала? — гнусавит Барон. — То, что дается даром, гроша ломаного не стоит. Но ты, я погляжу, засомневалась. Хорошо, будем считать, что мы не поняли друг друга, и пойдем каждый своей дорогой…

— Нет! — вскидываюсь я и чуть не хватаю его за костяные пальцы. — Я… я согласна… Ну, то есть… а что взамен?

Барон снова хохочет, но в его смехе слышится рокот далекой грозы.

— Я вырою могилы для всех, на кого ты укажешь. Более того, я сделаю это трижды. Три желания, Флоранс Фариваль. Как в сказке. Чтобы тебе проще было запомнить.

Чувствую себя попрошайкой, что протянула руку за медяком, а получила три золотых. Нельзя ли отдать сдачу?

— Но следующая могила, которую ты выкопаешь, будет твоей. У меня нет прялки, чтобы иначе переплести нити судеб. Все, что у меня есть, — это меч. И рублю я с плеча.

Я так пристально смотрю на его тень, что у меня глаза пересохли. Набалдашник трости выпускает три шипа, превращаясь в рукоять меча. Вот на что он опирается! Надо было сразу догадаться.

Еще не поздно все исправить, подзуживает страх. Растоптать веве, повалить трухлявый алтарь, бегом вернуться домой. Забыть полуденный морок. И выполнить наконец волю этого мира, стать такой, как все, и попрощаться с Дезире.

Нет, ни за что! Уж если приносить себя в жертву, так пусть все выйдет по-моему. Так, как хочу я. Только я и никто другой. Пусть свершится воля моя.

Меня охватывает сладкая, ни с чем не сравнимая истома. Я упиваюсь своеволием. Пью его, словно драгоценное вино, — не второпях и с оглядкой, как мне доводилось допивать бурбон из бокалов, забытых взрослыми на столе, а медленными томными глотками. Когда я закрываю глаза, чтобы вкус ярче проступил на языке, меня вновь окружают бабочки. Их крылья легонько задевают то щеку, то лоб — не бритвы, а лепестки азалий, поднятые порывом ветра, — их хоботки собирают капли пота с моих разгоряченных щек, и так я понимаю, что они, возможно, не желают мне зла. И никогда не желали.

Чтобы стать одной из них, крылатой спутницей Смерти, мне достаточно промолвить слово. Одно-единственное. Слово созревает во мне, немыслимо твердое, с острыми, зазубренными, сочащимися ядом краями, и я вся дрожу, как тетива индейского лука, готовая пустить вдаль смертоносную стрелу. Убить. Убрать с дороги.

Никто не встанет между мною и тем, что мое.

Никто не отнимет у меня Дезире.

— Руби, — говорю я.

— А ты девчонка с норовом, — одобряет Барон. — Станешь хорошей мамбо — если проживешь достаточно, чтобы вообще кем-то стать. Считай, что мы договорились, Флоранс Фариваль. Теперь проси.

— Я прошу…

От жары у меня перехватывает дыхание, но я продолжаю:

— Я прошу, чтобы моя сестра Дезире осталась на плантации! Сделай все, чтобы так оно и было.

Мои слова вызывают новые раскаты смеха.

— На первый раз сойдет. Я понял, девочка, что ты имела в виду. А мог бы притвориться, что не понимаю, и тогда ты осиротила бы себя одним неловким «все». Во второй раз выражайся яснее и уж тем более в третий. Называй имена врагов, представляй их лица. Если размахивать мечом, крепко зажмурившись, можно попасть и по своим.

Второй и третий раз? Я не готова заглянуть так далеко в будущее. Меня волнует только сейчас. Моя сестра в телеге под палящим солнцем… Да и не настолько я глупа, чтобы понапрасну разбрасываться желаниями. Зарою их в землю, пусть ржавеют. Но Барону об этом знать необязательно.