— Нет.

— До того, как миссис Ланжерон успела переодеться и отойти ко сну, вы прокрались в ее опочивальню и убили свою благодетельницу.

— Как… как она была убита?

— Станете ли вы утверждать, будто не помните, как убивали миссис Ланжерон?

Столь лихо закрученный вопрос приводит меня в замешательство:

— Да… то есть нет. И я ее не убивала!

— Убили. Вы проломили ей череп. Не самый женственный способ расправы, но, возможно, в ваших широтах так и принято. Кровь у вас кипучая, южная. Зачем тратить время, подмешивая мышьяк в овсянку, как это принято среди ваших английских товарок?

Лучи солнца пробиваются сквозь туман и робко поглаживают меня по спине, суля долгожданное тепло. Я опускаю глаза и вдруг замечаю, что тонкая ткань сорочки на свету кажется полупрозрачной. Очертания моих ног и бедер четкие, как будто их обвели карандашом. Проклятье! Из всех пыток инспектор выбрал самую мучительную — пытку стыдом. Проще во всем сознаться, чем стоять полуголой перед белыми джентльменами!

— Я замерзла. Нельзя ли принести мне шаль?

— Шаль? — Моя дерзость забавляет следователя. — Если бы поблизости находилась ваша камеристка, вы, конечно, послали бы ее за шалью, зеркальцем или иным предметом дамского туалета. Однако вы на допросе, мисс. В текущих обстоятельствах ваша просьба неуместна.

— Могу сходить, сэр, — предлагает констебль, рьяный не по разуму.

— Стойте, где стоите, Браун.

— Но мистер Локвуд! — протестует седовласый джентльмен. — Бедняжка дрожит как осиновый лист. Для выходцев из Вест-Индии губительны наши холода.

— Любезный доктор Вудсайд! В наших общих интересах как можно скорее разобраться с этим делом, которое, увы, не обогатит анналы криминалистики, поскольку яйца выеденного не стоит. А когда с ним будет покончено, я пойду к себе в клуб, а вы к миссис Вудсайд на чай с тарталетками. Звучит заманчиво, не правда ли?

— И все же, сэр…

— Если вам не нравится, как я веду допрос, подайте на меня жалобу. Ну, так что, мисс? Что-нибудь вспомнили?

Отвечаю без запинки:

— Я не убивала тетю Иветт. Мое сердце обливается кровью от тяжкой утраты. Но на руках моих крови нет.

Раздаются хлопки, громкие, как будто одним вальком для стирки колотят о другой.

— Брависсимо! А вы, как я погляжу, актриса недурная. Хотел бы я увидеть вас на подмостках. Только не в Ковент-Гардене, а перед Ньюгейтской тюрьмой.

— Что здесь происходит?

Оттеснив констебля, в гостиную врывается Джулиан Эверетт. Сюртук отглажен и вычищен безупречно, но черный галстук повязан кое-как, а на одной манжете не хватает запонки. По всем признакам, одевался он в страшной спешке. Тускло-рыжие волосы всклокочены похуже моих — в кебе пятерней расчесывался. При виде меня — с босыми ногами, практически раздетой предательскими лучами солнца — Джулиан на краткий миг теряет самообладание. Он подскакивает ко мне, срывая на ходу сюртук. Единственная запонка, звякая, катится по паркету.

Я готова броситься ему на шею. Или в ноги, если черная кровь одержит во мне верх. Вместо этого я приподнимаю кудри, позволяя избавителю укутать мне плечи сюртуком.

— Что вы себе позволяете, мистер Локвуд? Что за варварский допрос? Мистер Хендерсон, главный комиссар полиции, будет поставлен в известность о вашем возмутительном поступке.

Доктор Вудсайд вежливо кивает, не поднимаясь с кресла, но следователь медленно, с ленцой встает. Вызов принят.

— Вот уж не ожидал встретить вас о такую пору, да еще в столь сомнительной обстановке. А перед тем как бросаться упреками, сэр, я посоветовал бы вам ознакомиться с обстоятельствами дела.

— Уж будьте уверены, с этого я и начал. Я только что побывал на третьем этаже, где разыгралась сцена убийства. И смею вас заверить, спальню покойной я осмотрел со всей тщательностью.

Не оборачиваясь, инспектор раздраженно зовет:

— Констебль Браун, констебля Кройтона ко мне.

С необычайной для его пропорций прытью «бобби» вылетает за дверь, и спустя несколько тягучих, наполненных вздохами и покашливанием минут приводит своего товарища. Это румяный крепыш, совсем еще молодой. Войдя в гостиную, он шумно распахивает рот. Я преступница редкой масти: глаза чернее ночи, губы, созданные для поцелуев и все такое прочее. Разве не так в книжонках, что скрашивают ему часы досуга, описаны креолки? Белесые ресницы парнишки судорожно хлопают — он накрепко впечатывает меня в свою память. Кашлянув, начальник нарушает его созерцательность:

— Правильно ли я понял, Кройтон, что вы пустили постороннего на место преступления?

— А чё я мог-то, сэр? — говорит юнец на безупречном кокни. — Джентльмен сказал, что он с мистером Гладстоном на короткой ноге. И если я того, буду чинить препятствия, он подговорит премьера урезать бюджет всему сыскному отделу!

— Вас послушать, мистер Эверетт, так вы тут у нас царь и бог.

— Нет, сэр, такое впечатление производите именно вы. — И Джулиан делает величественный жест в мою сторону. — На каком основании вы допрашиваете эту леди сразу после перенесенного ею припадка? И допрашиваете ее дезабилье? Будь в вас хоть толика христианского сострадания, вы бы позволили ей одеться.

— Леди? — Следователь крутит головой, выискивая хоть кого-нибудь, кто подпадал бы под это описание. — Никакой леди я тут не вижу. Если же намекаете на нашу бойкую особу, то едва ли ее можно причислить к знатным дамам. А вот к притворщицам — вполне.

— Я попросил бы вас следить за своим тоном. Теперь, когда я здесь, вам не удастся оскорбить мисс Фариваль.

— Чего и следовало ожидать, — хмыкает следователь. — Джулиан Эверетт, ЧП, навел лоск на доспехи и вновь на белом скакуне. Только вместо воровок и девиц, живущих от себя, он взял под крыло прекрасную дикарку. Все к тому и шло. Но вы уверены, сэр, что хотите лезть в выгребную яму? Грязная вырисовывается историйка. А газетчикам-то какое будет раздолье! Неужели вам нужно, чтобы ваше имя трепали в «Морнинг кроникл» и «Дейли телеграф»? На следующих выборах вам аукнется такая слава.

Джулиан уже готов возразить, как вдруг сбивается, бледнеет, стискивает зубы так, что на скулах ходят желваки, и ничего не говорит. В глазах — смятение.

Политика для него — сама жизнь. Разве я могу забыть, как неделю назад он провел меня на Дамскую галерею в палате общин? Оттуда, с забранного решеткой балкончика над креслом спикера, женщины могут наблюдать, как вершит их судьбы сильный пол, и выражать неодобрение, громко фыркая или щелкая веерами. Чувствуя себя одалиской у окошка гарема, я приникла к решетке и одним глазком углядела, как Джулиан обсуждал что-то с коллегами. Кажется, опять самоуправление Ирландии. Обычно сдержанный, он размахивал руками, а под конец беседы улыбнулся самодовольно, по-мальчишески. Он был в родной стихии, свой среди своих. Неразумно требовать, чтобы такой человек — политик, член парламента — рискнул карьерой ради полузнакомой женщины. Да еще той, что сама не уверена в своей непричастности.

Делаю шаг в сторону, желая облегчить ему выбор, но тем самым лишь привлекаю его внимание. Он оглядывается и смотрит на меня, смотрит мучительно долго, приводя меня в крайнюю степень смущения, ведь я не люблю затянувшиеся проводы. А затем происходит неожиданное:

— Мисс Фариваль — моя невеста, — громко и отчетливо заявляет мистер Эверетт. — Я требую, чтобы ее допрашивали в моем присутствии.

Инспектор проводит пальцем по бакенбардам, смущенно теребит нос, словно оппонент сморозил бестактность.

— Я не слышал о вашей помолвке, сэр.

— Мы ее еще не огласили.

— И не советую. Пока что все факты против милой барышни.

— Да, — соглашается мой нареченный. — Пока что.

— Мистер Локвуд, мистер Эверетт, можно вас обоих на пару слов? — Доктор Вудсайд встает и поправляет пенсне. — Отойдемте, джентльмены.

— Если вам так угодно, сэр, — кланяется Джулиан, а его недруг хмыкает и молча идет к дверям.

Я остаюсь наедине с двумя констеблями. Подцепив с серванта кофейную чашку, Браун изучает шифр на донышке, затем постукивает ногтем по тонким стенкам.

— Обещался сервиз прикупить миссис Браун на именины — изрекает он.

Младший коллега с той же дотошностью изучает меня. Наверное, я кажусь ему царицей Нила или черкешенкой Зулейкой из бродячего цирка. Так, право, и влепила бы нахалу затрещину, чтобы шлем съехал на конопатый нос!

Босые ноги топчутся по теплому коврику солнечного света, но мыслями я с Дезире. Где она, что с ней? Напугана ли ночными событиями? Ей тоже придется дать показания — что-то она расскажет? Не верю, что Ди способна меня оклеветать или, если уж на то пошло, открыть обо мне всю правду. А на душе все равно смутно.

Про Олимпию и Мари, оставшихся круглыми сиротами, я вспоминаю в последнюю очередь. Им-то сейчас каково? В другое время я бы поедом ела себя за вопиющую бессердечность, но сейчас в груди моей холодно и пусто. Что-то от меня все-таки осталось лежать в могиле — тот участок души, где обитает совесть.

В дверь стучат, из коридора слышны голоса, и меня под конвоем выводят из гостиной. Ведут не в тюрьму, как грозился мистер Локвуд, а на третий этаж. Замешкавшись на лестничной площадке, успеваю расслышать, как в гостиной уныло бубнит Олимпия, всхлипывает, поминая святых, Мари, а Дезире плачет навзрыд, но рыдания звучат так же мелодично, как ее смех.

Передо мной распахивается дверь в спальню покойницы. Я втягиваю голову в плечи, ожидая увидеть картину чудовищного преступления — пятна крови на стенах, разломанная мебель (ведь чем-то же ее ударили), царапины от ногтей на кроватном столбике, за который, падая, уцепилась несчастная Иветт (если, конечно, ее не убили во сне). Однако комната неожиданно светла и кажется еще просторнее, потому что с окон сняли тяжелые пунцовые гардины, а персидский ковер скатали в рулон и прислонили к стене. Столики, жардиньерки и стеклянные ящики с папоротниками тоже отодвинули, чтобы не путались под ногами у констеблей, деловито снующих туда-сюда. Постельного белья на кровати нет, унесли даже подушку, зато балдахин висит по-прежнему, словно занавес над опустевшей сценой.