Но я борюсь с рыданиями и ничего не отвечаю. Неужели это конец? И всегда будет так? Сумерки на болоте и ничего кроме?

— Но ты не хочешь веселиться. Ты будешь топтаться тут и тереть глаза, покуда ресницы не врастут в кожу. И причитать, что болотная выпь. Полно тебе!

Его слова возымели на меня обратный эффект, и вот я плачу навзрыд, размазывая по лицу слезы и грязь из-под ногтей. Не увидеть мне больше плантацию Фариваль — желтое пятно света на стыке синих и зеленых полос! Моими спутниками станут цапли, что, сгорбившись, как старухи в белом, сидят на ветвях кипарисов. Вот мое последнее пристанище.

Но так же несправедливо!

— Зачем ты приехала в Старый Свет, Бриджит, куда ты меня завела? Здесь правит вдова, которая уже десятый год не снимает черные тряпки! Зато тебе тут раздолье, а, Бриджит? Среди таких же святош, как ты сама. А ведь ты могла стать великой жрицей, великой мамбо! — упрекает меня Барон. В голосе его клокочет ярость, как у негров, что обмениваются оскорблениями перед дракой. — Ты могла стать королевой вуду. Если бы ты полюбила меня, как те мятежники с Гаити! Если бы не цеплялась за свою никчемную жизнь!

— Как можно тебя полюбить?! Мне ненавистен ты и все, что с тобой связано!

— Ой ли? Ты просто не помнишь. Ты запретила себе вспоминать, как сильно ты любила меня тогда, в ту ночь…

— Замолчи! Не мучай меня, хватит.

— И то верно, — усмехается он. — Что ж, давай. Давай закапывай свою могилу. Поработай руками, плантаторская дочка.

Босые пальцы ног упираются во что-то твердое. На траве покоится лопата. Обычная, из тех, какими пользуются могильщики, только лезвие насквозь проржавело. Поднимаю ее за занозистую рукоятку, упираюсь ступней в острый край. Нажми сильнее — и, чего доброго, рассечет кожу до кости. Но в моем ли положении бояться столбняка?

Несильно надавливая на лопату, срезаю пласт земли — с корнями трав, с извивающимися, рассеченными надвое червями — и сталкиваю ее в черный провал. Комья шлепаются о что-то мягкое. Из могилы доносится слабый стон.

Только тут мне приходит на ум, что если сама-то я снаружи, то кто тогда внутри? Томимая дурными предчувствиями, осторожно заглядываю за край — и отшатываюсь, цепляясь за лопату, как за клюку.

На дне могилы, на влажной глинистой почве, лежит женщина в белом саване. Руки сложены на груди и кажутся вытесанными из цельного куска мрамора. Черные волосы разметались, и травы прорастают сквозь слипшиеся, бурые от глины пряди. Лицо — маска страдания. В провалах глаз и уголках рта лужицами собрались тени. Набравшись храбрости, всматриваюсь в черты покойницы.

Это же я! Только кожа белая, словно меня неделю вымачивали в щелоке. Никогда не имела возможности смотреть на себя сверху и немного сбоку, но это я лежу в могиле — сомнений быть не может. Внезапно меня охватывает острая жалость к себе, какой я не испытывала, даже когда свернулась комочком на полу, а мать охаживала меня плетью. Тогда мне казалось, что плетка в ее руках — это бич божий и я получаю воздаяние за свой чудовищный грех. Теперь же мне хочется стряхнуть землю с волнистых черных волос, положить руку на лоб и двумя пальцами разгладить морщинку, стянувшую переносицу. Мне искренне, от всей души жаль девушку, что валяется в луже на дне прямоугольной ямы. Прожила всего-ничего, толком не повидала свет. Торжество всей жизни — дебют, обернувшийся трагедией. Самое вкусное яство — те обсиженные мухами конфеты, которыми пичкал ее отец, прежде чем запереть в монастырской школе.

Впервые в жизни я понимаю, что мне многое, очень многое недодали. Я могла бы выйти замуж — и не вышла. Джулиан прельщал меня красотами Италии — а я никогда не увижу руины Колизея, не брошу монетку в фонтан Треви, не поднимусь на вершину Везувия. Книга жизни закрывается предо мною с громким хлопком, точно мамин молитвенник.

Ощущение вопиющей, запредельной несправедливости растекается по моему сознанию, оседая на дне черной жижей. Меня охватывает гнев на Розу за то, что посвятила меня в тайны, сокрытые — и по праву! — от человеческих глаз. И особенно на Ди, раз уже ей не хватило тогда ума спрятаться посреди тростникового поля, но нет же, идиотка пошла, как овечка на заклание, позволила связать себя и уложить в телегу, а мне потом расхлебывай, и мне было всего-то двенадцать лет, господи боже, совсем дитя, разве можно заключать сделку с несовершеннолетней, это нечестно, пожалуйста, пожалуйста, вызволите меня отсюда, я не хочу умирать!!

— Давай, Маман Бриджит! Я жду.

Зажмурившись, я разворачиваюсь к нему, отшвыриваю лопату в сторону и ору, надрывая глотку:

— Никакая я тебе не Бриджит! У меня другое имя! Флоранс Фариваль! Меня зовут Флоранс Фариваль! Меня зовут…

* * *

— …Флоранс Фариваль! — продолжаю кричать я, широко распахивая глаза.

Грудь свело от боли, в легкие толчками врывается воздух, сердце ошалело бьется, еще не веря, еще не веря до конца…

— Спасибо, мисс, — говорит кто-то поблизости. — Как вас зовут, нам уже известно. А теперь извольте ответить на другие вопросы.

Такого поворота событий я совсем не ожидала.

Глава 7

Лежу на плюшевой кушетке, цвет и мягкая обивка которой наводят на мысль о перезревшем персике. В гостиной я не одна. Круглое зеркало над камином, как всевидящее око, запечатлело моих визитеров, исказив их черты. У моего изголовья сидит на стуле господин средних лет, жилистый, коротко стриженный, с узкими полосками баков и пронзительными черными глазами под тяжелыми складками век. Волосы — соль с перцем, да и характер, вероятно, под стать — едкий.

При первых признаках моего пробуждения господин кивает своему спутнику, который расположился в кресле чуть поодаль. Второй джентльмен, не в пример первому, дороден и седовлас. Рассматривая меня, он поглаживает окладистую бороду и поправляет на носу роговое пенсне. У двери, широко расставив ноги, стоит констебль, с виду заправский Джон Булль. Увесистое брюшко, наливные румяные щеки, мясистые уши — ростбиф в синем мундире.

Пытаюсь присесть, ухватившись за спинку дивана, но тело мне не повинуется. В голове гудит, виски нанизаны на раскаленную спицу. Заметив мои потуги, первый посетитель, кем бы он ни был, командует строго:

— Извольте встать, мисс. Вы не Мария-Антуанетта, принимающая просителей в своем будуаре.

— Мистер Локвуд, это лишнее. Бедняжка еще слаба… — начинает благолепный джентльмен, но его коллега вскидывает руку. Ладонь словно упирается в невидимую стену:

— Оставьте свое сочувствие тем, кто его по-настоящему заслуживает, доктор Вудсайд.

У меня нет иного выхода, кроме как подчиниться. Ощущение тепла, создаваемое персиковым колером обоев, оказывается иллюзорным. Камин не разожжен, паркет ледяной коркой стелется под ногами, и пальцы судорожно поджимаются — зябко.

— Да вы, я погляжу, устали. Что и говорить, ночка у вас выдалась о-го-го! Такая же насыщенная событиями, как мое утро. Кстати, позвольте представиться — Уильям Локвуд, старший инспектор сыскного отдела Столичной полиции Скотленд-Ярда. Вас, надо полагать, не удивляет мое присутствие?

Бессильно мотаю головой. После встречи с Бароном Самди меня уже ничем не удивишь.

— Рад слышать! Посему уговоримся так — вы ответите на мои вопросы, после чего мы все отправимся на покой, и вы в том числе.

В противоположность жаре, от которой мозги разжижаются до консистенции горячей патоки, холод оказывает на меня иной, более благотворный эффект. Я собираюсь с мыслями.

— Спрашивайте, сэр.

— Почему вы убили свою двоюродную тетку, миссис Ланжерон?

Инспектор произносит фамилию на английский манер, как «Лэнджерэн», так что я не сразу понимаю, о ком идет речь, и морщу лоб, вместо того чтобы криком выдать себя. Выходит, тетя Иветт все же мертва. Как я и боялась. Как я и хотела. Вот только убила ее не я. Нет, не я! Я точно помню, что не успела загадать третье желание, прежде чем рой бабочек сбил меня с ног.

Или успела? Память у меня сплошь в черных, болезненных струпьях. Подтеки мрака, минуты или целые часы, за которые я не могу отчитаться. Один из таких припадков кромешного забвения настиг меня этой ночью. Что делало мое тело, пока душа копала себе могилу?

Первый порыв — удариться в слезы и повиниться во всем — уступает место безудержному желанию жить. Так человек, которого долго держали под водой, пьет воздух большими, надрывающими грудь глотками. Пред моим мысленным взором еще темнеет разрытая яма, и комья грязи блестят на саване девушки, несчастнее которой нет на всем белом свете. Нет, я не хочу туда! Не хочу стать ею! Раз уж я вырвалась от смерти, что мне эта передряга? Выкарабкаюсь как-нибудь.

Пока что выход мне видится один — прибегнуть к правилу, которое не раз выручало проштрафившихся рабов. Будучи загнанным в угол, отпирайся. Заговаривай зубы, пусти язык вскачь, найди себе тысячу оправданий, но не признавай вины. Потому что белые — странный народ. Утверждают, будто во всем полагаются на закон, а на самом деле выносят приговор под настроение. Подвернешься хозяину под горячую руку, и тебе взлохматят спину за разбитое блюдце. Если же масса благодушествует, то и за побег можно отделаться малой кровью, а то и вовсе обойтись без кары.

«Нет, масса, Господь мне свидетель, ей-же-ей, святые угодники не дадут соврать, ах, что такое масса говорит, да нет, я об том ни слухом ни духом, меня там близко не стояло!»

— Я ее не убивала, — говорю я и смотрю ему прямо в глаза. Белки у инспектора тусклые, желтоватые. С печенью не все ладно.

— Вы, видимо, не расслышали вопрос. Я не спрашивал, убивали вы ее или нет. Ваша вина не вызывает сомнений. Служанка показала, что вчера около трех часов пополудни покойная вызывала вас к себе на разговор, после чего вы в ажитации поехали в церковь Французской Богоматери на Лейстер-сквер, откуда вернулись в половине девятого, когда десерт был уже на столе. Сославшись на нездоровье, вы поднялись к себе. Миссис Ланжерон вернулась домой за полночь и открыла дверь своим ключом, потому что все домашние к тому времени спали. Кроме вас. Припоминаете?