Огромная толпа внизу, в основном женщины и дети, радостно размахивала платками, приветствуя вернувшихся моряков. Несмотря на пасмурный день, дарило ощущение праздника. Было по-летнему тепло. Солнечные лучи настойчиво пробивались сквозь скопления облаков, освещая поля и деревья — их зелень казалась особенно яркой тем, кто провел в море долгие утомительные месяцы.

Первым на борт поднялся неброско, но модно одетый мужчина лет сорока пяти в высоких сапогах из мягкой кожи. Узнавшие его бристольцы подобострастно расступились, давая джентльмену дорогу. Мистера Руфуса Панджоу, одного из богатейших судовладельцев, прекрасно знали в городе.

Однако почтительные приветствия, расточаемые морячками, горожанами и голыми по пояс вспотевшими докерами, не могли скрыть глухой враждебности к этому человеку, ибо мистер Панджоу не пользовался особой любовью у жителей города. Несмотря на все свое богатство, он был страшно скуп, и люди, намного беднее, но благочестивее и щедрее его, недолюбливали удачливого судовладельца, отлично зная, что капитал ему принесла работорговля. Однако мистер Панджоу, с русским кожаным портфелем в одной руке и с тростью — в другой, задрав надменный крючковатый нос и отвернув от всех свое землистое лицо, уверенно поднимался на борт «Морехода». Не ответив на приветствие первого помощника, судовладелец двинулся прямо в капитанскую каюту.

А за несколько секунд до этого девочка-квартеронка, стоя у иллюминатора в каюте О’Салливана, широко открытыми глазами смотрела на Бристоль, увиденный впервые в жизни. Ее изумление росло с каждой секундой.

Этот суетливый, беспокойный порт являл для нее удивительное и неправдоподобное зрелище. Наверное, высокие дымящиеся заводские трубы представлялись ее детскому воображению каким-то исчадием ада. А все эти люди на пристани в странных одеждах — чертями, способными только орать и толкаться. Фауна увидела огромных шайрских лошадей[6], тащивших непосильный груз под яростными ударами кучерского кнута. Выпученные от напряжения глаза несчастных животных, пронзительный свист бича и грязные ругательства возчиков воскресили в ней мучительные воспоминания о том, как ее и дедушку силой отрывали от родного очага. Хотя это случилось не так уж давно, однако казалось, происходило в какой-то другой жизни, и теперь она очутилась в новом, неведомом мире. Совершенно одна, без чьей-либо помощи и всякой надежды. Этот новый, страшный мир пробудил в ней отчаянный страх, и с тех пор, как они удалились от африканского берега, служил для нее постоянным источником печали и страданий.

Непрерывный свист кнута бросил Фауну в дрожь. Ведь точно так же, как на тела несчастных лошадей, кнут опускался на плечи дедушки и на ее хрупкое тело. Точно так же их обоих загнали на этот страшный корабль и сковали одной цепью. Дедушка не издал тогда ни звука, ибо был слишком горд, однако пленники помоложе стенали и кричали от боли, а женщины рвали на себе волосы.

Почти еженощно девочке снилось то страшное утро, когда перед самым рассветом работорговцы окружили деревню и сожгли дотла их краали. Пришельцы не пощадили даже более цивилизованное жилище дедушки — оно было построено из дерева, на манер скотоводческого домика, и довольно примитивно обставлено отцом-ирландцем.

Фауна, не зная матери, плохо помнила и отца, хотя, добираясь до укромных закоулков памяти, вдруг видела себя в трехлетнем возрасте, сидящей на плече рыжеволосого мужчины, который пьяно плясал вокруг родного туземного костра, затем сажал ее себе на колени и что-то бормотал, утирая хмельные слезы, до тех пор, пока она не засыпала. Однако это было очень давно. Ее самые недавние и живые воспоминания были о дедушке и его третьей жене, Нуну — молодой женщине с черной как смоль кожей, с сияющей белозубой улыбкой и дружелюбным нравом, она заботилась о Фауне и относилась к ней, как к маленькой принцессе. Ведь там, в Африке, Фауна для всех была принцессой. И теперь она мучительно тосковала по далеким первобытным лесам, первозданным джунглям, удивительным животным, мелодичным песням людей ее племени, празднествам, охоте и долгим томительным дням под жгучими лучами солнца.

Это дедушка предопределил, что Фауна должна будет расстаться с племенем, что ее ждет совсем иное будущее, чем у остальных соплеменников, поскольку в жилах принцессы течет кровь великих цивилизованных людей. Он гордился итальянской кровью в ней, доставшейся от матери, красавицы полукровки, дочери дедушки. Он гордился и ее ирландской кровью, полученной от его рыжеволосого зятя. Хотя тот крепко пил и его изгнали из родной страны как вероотступника, ирландец был благородного происхождения — единственный сын профессора энтомологии и сам человек образованный. Это ирландец добился, чтобы его дочку назвали Фауной. Едва держась на ногах, пьяно покачиваясь, он стоял у могилы женщины, на которой женился во Фритауне и которую так скоро потерял, и, подняв на руки малютку дочь, громко провозглашал: «Она должна быть фауной — дочерью флоры! Это слово произошло от латинского Favore, что означает «приносящий плодородие». Мой отец, ее ирландский дед, изучал фауну и любил ее до самой своей смерти. Дитя мое, ты станешь Фауной!»

Дедушка пересказывал эту историю много раз и ежедневно читал ей что-нибудь из двух уцелевших английских книг, еще не распавшихся от влажной жары и не съеденных насекомыми. Это были Библия ее бабушки с материнской стороны и томик ирландских народных сказок, который отец хранил в старом дорожном сундуке среди реликвий своего прошлого.

Когда Фауне исполнилось девять, она уже умела немного читать. По-английски она говорила медленно, подбирая слова. От Нуну девочка научилась заклинаниям, колдовству и знахарству. Своими проворными ловкими пальчиками Фауна умело плела циновки и нанизывала причудливые бусы из мелких плодов. Она любила яркие, кричащие цвета и порой надевала ритуальные костюмы племени ее деда. К рождению, браку и смерти относилась безразлично, воспринимая эти таинства точно так же, как еду и питье; все это было для нее просто проявлением жизни. Как и ее ровесники, она знала о сексе и воспринимала его тоже без страха. В племени ее мачехи невинность ценилась очень высоко и сохранялась девушками до замужества. Если бы Фауна осталась жить там, в Африке, было бы очень трудно найти для нее подходящего мужа из-за светлой кожи и золотисто-рыжих волос. Ни один мужчина никогда не осмеливался даже украдкой взглянуть в ее сторону. К ней относились как к святыне. В любом случае по меньшей мере два ближайших года никто и не подумал бы о ее замужестве. И если она сама когда-нибудь задумывалась над этой стороной своей будущей жизни, то лишь со слабым любопытством, идущим от знания некоторых обычаев племени и наблюдений над жизнью животных, ежедневно спаривавшихся на ее глазах. Однако при этом Фауна оставалась совершенно невинной.

Наивность этой девочки была сильно поколеблена, когда в ее жизни произошла жуткая перемена и она стала свидетельницей убийств и изнасилований, совершенных захватчиками в ее деревне. Пока ее не коснулось физическое насилие, и дедушка с горечью предупреждал о возможных жестоких посягательствах со стороны людей, так глубоко разочаровавших его. Ведь они принадлежали к великой английской расе, которую он почитал так сильно. И вот теперь великая кровь, смешавшись с другой кровью в его внучке, громко взывала к Небесам об отмщении.

— Защищайся зубами и ногтями, борись за свою честь, внученька, — молил он перед кончиной. — И может быть, тогда Бог твоего отца и твоей матери разрешит тебе отомстить за меня и мой народ.

На старой Библии миссионера и древней статуэтке одного из богов дедушки — ибо он так до конца и не принял христианства — девочка поклялась отомстить.

Теперь она инстинктивно остерегалась всех белых людей с их когтистыми лапами и нелепым поведением, особенно после того, как они напивались огненной воды, которую сами же и изготовляли.

Пока за ней присматривал первый помощник капитана О’Салливан, не было причин для беспокойства. Бородатый гигант вел себя достаточно мягко, если не считать двух случаев, когда он отшлепал Фауну, укусившую его за руку. Впрочем, кусалась она исключительно от страха — как дикий зверек, впервые попавший в неволю.

Честно выполняя приказ капитана, О’Салливан хорошо кормил ее, угощал конфетами из своего рундука — разноцветными и несказанно вкусными французскими леденцами, каких она никогда раньше не пробовала. Леденцы приводили девочку в восторг. Она с жадностью поглощала их один за другим, вызывая громкий хохот ирландца.

— Клянусь Богом, маленькая шалунья знает, чего хочет! — восклицал он при этом.

О’Салливан больше не бил ее, и она поняла, что просто-напросто надо быть послушной, и тогда ее не тронут. По-видимому, человеку, которого О’Салливан называл «капитан», не очень нравилось доброе обращение с ней. Его единственный горящий глаз таращился на нее с презрением и злостью. Но с тех пор, как они отплыли из Вест-Индии, он заходил взглянуть на нее всего несколько раз, потом бородач зачернил ее лицо и с головы до ног закутал так, что ни одна живая душа не смогла бы разглядеть ее тела. Она радовалась, что ей больше не надо стыдливо опасаться своей наготы, как тогда, когда ее в первый раз раздевали и мыли.

Большую часть путешествия Фауна провела лежа ничком, страдая от морской болезни и жалости к себе. Сразу по их отплытии с Ямайки начался ливень и загремел шторм. До этого в душном, грязном трюме корабля она чуть не умерла. Ей пришлось видеть, как труп дедушки без всяких церемоний швырнули в темные синие волны. Теперь всю дорогу от Ямайки до Бристоля она мучилась в своей одиночной тюрьме. Несмотря на то, что по сравнению с адом внизу ее нынешнее заточение могло показаться настоящей роскошью, все же это была тюрьма. Девочка страдала и томилась, и даже когда морская болезнь почти совсем прошла и она смогла принимать пищу, хорошая еда не прибавила плоти к ее хрупким косточкам. Ее личико все больше заострялось и бледнело от недостатка воздуха и движения. Девочке не хватало солнечного света, свободы, которой она пользовалась прежде, воздуха, насыщенного запахом мускуса, красного жасмина и финиковых пальм, голубого неба и невинных забав людей дедушкиного племени. Ночами она спала плохо, лежа в душной каюте О’Салливана на груде жестких тюфяков. Ей пришлось подолгу слушать устрашающий храп бородача, почти всегда падавшего в кровать мертвецки пьяным, не способным даже взглянуть на нее или вымолвить слово. И еще ее постоянно мучил страх оказаться за иллюминатором.