Прежде чем закрыть гроб, отец положил рядом со своим мертвым сыном его деревянную лошадку.

Стоял хороший день, пронзительно прохладный, наверное, один из последних таких в этом году. От кладбища Невинных, этого перенаселенного некрополя, нынче разило не тухлятиной, а всего лишь прелыми листьями, мокрой землей да тем кислым запахом, что исходит от замшелых камней. Мы все провели в склепе не слишком много времени, отец Реми прочел молитвы, выстелив словами «Реквиема» последний путь Мишеля отсюда на свободу. Отец с мачехой, чье лицо едва различимо маячило под темной вуалью, сразу ушли, уведя за собой Фредерика, я осталась на несколько минут, чтобы закрепить в себе эту память.

Вот здесь и лежат они, мои близкие мертвецы – Жано, отец Августин и Мишель, только мамы нет. Она в далекой могиле рядом с нашим замком в Шампани, над нею шумят тополя, из ее тела давно проросли травы, а здесь прохладно и тихо, только воры иногда устраивают тайные встречи. Вот камень, под которым лежит Жано, мой верный слуга, спасший мою надежду, давший ей плоть. Вот здесь – отец Августин, умевший меня утешать. И вот – Мишель, мой маленький братик, которого я любила едва ли не больше всех на свете.

Отец Реми стоял на коленях перед плитой, укрывшей Мишеля, и молился. Молился на сей раз молча, ни одного слова не срывалось с упрямо сжатых губ. За эти дни он посерел, еще более устал, чем раньше. Наверное, не слишком легко ему было стоять на холодном камне.

– Идемте, отец Реми, – сказала я.

Он покачал головой.

– Идите, дочь моя, я с вами не поеду. Хочу остаться тут и помолиться.

– Вы замерзнете.

– Что такое телесное неудобство рядом с душевным? Не беспокойтесь за меня. Мне следует отдать этому мальчику последний долг, так нужно, поймите. Ступайте и ни о чем не беспокойтесь. Я к вечеру вернусь.

И я вышла, оставив его наедине с его собственными призраками, какими бы они ни оказались. Слишком велика была моя собственная боль, чтоб я могла запретить отцу Реми скорбеть так, как он того хочет.


Дома я ушла к себе, легла на кровать, не снимая траурного платья, и уснула крепко – впервые за последние дни. Мало что помню из тех сновидений. Почему-то они оказались спокойны и легки; кружился около меня расцвеченный кленовыми листьями октябрьский день, качались вдоль тропинки цветы лаванды; рука отца Реми держала мою руку, и линии жизни на наших ладонях все удлинялись и удлинялись, пока не превратились в дорогу, ведущую за горизонт.

Я проснулась на исходе дня. Все тело затекло, я отлежала руку и не сразу смогла восстановить ее подвижность, пальцы долго покалывало. Позвала Нору, та пришла, молча меня переодела – черных платьев у меня два, так что выбор невелик. Есть мне не хотелось, Нора не настаивала; в доме царило уныние, и все ему поддались. Я посидела немного перед камином, перебирая в памяти последние дни, стараясь запомнить слова, запахи, звуки. Скоро это останется моим единственным утешением. Потом я встала и отправилась в капеллу: пришла пора снова поговорить с отцом Реми.

Что бы ни случилось, ничего не изменилось в том, что я чувствовала к нему, наоборот, с каждым днем меня тянуло к нему все сильнее. Никак я не могла отказаться от него. Мне требовалось видеть его, слышать звук его голоса, снова к нему прикоснуться. Отдавала я себе в том отчет или нет, отец Реми казался мне утешением и спасением одновременно, несмотря на то что мое желание лежало в области тяжких грехов. Однако вкус греха столь привычен для меня, что я хорошо различаю оттенки и умею наслаждаться ими. Ничто не могло раньше меня остановить, и теперь ничто не остановит.

Подойдя к дверям капеллы, я с неудовольствием увидела рядом с ними мачеху. Она то поднимала руку, чтоб коснуться дверной ручки, то бессильно опускала пальцы, не решаясь. Заслышав мои шаги, она обернулась – в черном платье, как и я, лицо мучнисто-серо, губы дергаются. Я потеряла брата, а она сына, и впервые в жизни мне стало ее жаль.

– Ах, это ты, Мари, – тихо сказала мачеха без былой враждебности. – Я хотела пойти помолиться, только никак не могу зайти. Все мне кажется, что я виновата.

– Ни в чем вы не виноваты, – сказала я. – Господь всех нас туда заберет.

– Ах, Мари, Мари, – зашептала она, и я невольно склонила голову, чтобы лучше слышать ее, – это Господь нас карает, за грехи наши. Он забрал Мишеля, потому что мы много грешили.

– Он забрал Мишеля потому, что пришло ему время отправляться в рай, – произнесла я, стараясь ее утешить. – А грехи нам простятся, лишь бы не были слишком тяжелыми. Но Господь все видит.

– Такое горе, – тихо сказала мачеха, – такое горе… – И добавила, помолчав: – Но и такое облегчение. Все-таки Мишелю там будет лучше, чем здесь, на земле, где он мало что понимал. Ведь лучше, верно?

Я отшатнулась.

Она смотрела на меня прозрачными глазами – скорбящая мать, следы от слез на щеках, скомканный платок в скрюченных пальцах. О чем она молилась сегодня, о ком плакала? О золотоволосом мальчике, оставшемся в холодном склепе, или о себе?

– Ведь всем станет легче теперь, Мари. Всем станет легче. Он был не от мира сего, позорное рождение. Так что Господь решил правильно, хоть и грустно все это.

Я покачала головой, обошла ее и открыла дверь капеллы.

Отец Реми был здесь. Он лежал, распростершись на полу пред алтарем и раскинув руки в стороны; сделав несколько шагов по проходу, я увидела, что его темные волосы разметались, не связанные шнурком. Он лежал недвижно, словно мертвый, и я забеспокоилась, пошла быстрее, присела рядом с ним на корточки и только тогда увидела его лицо.

Безмятежное, залитое слезами лицо с темными кругами вокруг глаз.

Я потянулась, чтобы вытереть влагу с его щек, он приподнялся и отодвинулся, качая головой.

– Уходите, Маргарита. Сегодня я вам утешения не дам.

– Отец Реми…

– Уходите! – гаркнул он, и испуганно ахнула стоявшая у дверей мачеха. – Немедленно!

Я встала и пошла, почти побежала прочь. Ему нужно побыть одному, я знаю, для него эта скорбь отдельна, как и для меня, только он не ведает, что, прогнав меня от себя сегодня, лишил нас одного драгоценного вечера на двоих.

Если ему это нужно. Если я ему нужна.

Что заставляет нас упрямо идти выбранным путем, даже когда кажется, что нет выхода и путь ошибочен? Упрямство, вера, непреклонность. Все мои призраки стоят за моею спиною и – нет, не шепчут, но громко смотрят, их тишина бьет в уши, их взгляды – как стена, на которую можно опереться. Теперь к ним добавился и Мишель. Я должна сделать то, что хочу, и ради него тоже. Закрывая глаза, я вижу его смеющимся, чувствую прикосновение его ладони – теплой и сухой, не той безжизненной, с которой капает елей.

Утром приехала белошвейка, чтоб примерить на меня новое платье. Оно совсем простое, легкая отделка кружевом и никаких тяжелых жемчугов. Я сказала, что не нужно. Какая разница, в чем выходить замуж за виконта? Не в платье дело. То, первое, оставалось данью традициям, уступкой честолюбивой мачехе и любящему отцу, желавшему видеть мою свадьбу красивой; теперь же, когда все мы скованы свалившейся на нас бедой, ткани и драгоценности не имеют значения. Белошвейка пыталась со мной болтать, она была хорошенькая – полнотелая, курчавая, звонкоголосая – и дело свое знала, но отвечала я односложно. Отец Реми опять не вышел к завтраку, время стремительно истекало, а я не знала, опять не знала, чего Бог хочет от меня.

Ночью мне вновь снились скорпионы и лужи крови, по которым я шла, стараясь не замочить подол. Чьи-то руки раскидывали карты, те летели на землю, тонули в стынущих лужах, подмигивали дамы, валеты кривили в усмешке рты. Я искала отца Реми и никак не могла найти, хотя знала: у него в руках мое утешение, сиреневая птица с агатовыми глазами и нежно бьющимся сердечком. Проснувшись, я долго не могла отличить сон от яви и в предрассветной мгле лежала, замерев, пока на улице под окнами громко не заругались о чем-то лакеи.

Томительное, тоскливое ожидание! Тебе остались последние дни. Скоро я избавлюсь от тебя, как от изношенного зимнего плаща, потому что наступит весна, и пойду дальше налегке.

Невыносимо казалось сидеть в четырех стенах, но и в город я уйти не могла – его шум давил даже издалека. И, закутавшись в плащ, я ушла в наш крохотный садик, посреди которого стоял фонтан с ангелочком. Ангелочек трубит в бронзовый рожок, из которого летом бьет тонкая струйка. Сейчас уже слишком холодно, фонтан не работает, в пустом бассейне лежит ворох листьев.

Я села на резную дубовую скамейку и уставилась ангелочку в лицо – занятие совершенно бессмысленное, так как выражение этого лица не поменяется никогда. Разве что пошире станет трещина на носу, да какой-нибудь разлапистый лист долго пролежит на голове мальчишки, словно диковинная шляпа. С глухим стуком падали каштаны, из окон кухни доносились негромкие голоса и шипение, когда чем-то случайно плеснут на очаг. Я сцепила пальцы, спрятав руки под плащом, и подумала, не помолиться ли, – но слова больше не шли. Их у меня совсем не осталось.

Так что я сидела и смотрела бездумно в осень, в опадающий проржавевшими листьями день. Меня никто не искал, никто не знал, где я, – так я думала, пока не услышала шаги и не узнала их.

Отец Реми вышел к фонтану, остановился, оглядел меня с ног до головы и, не спрашивая разрешения, присел рядом. Он был без плаща, волосы связаны аккуратно, ни следа вчерашней неизбывности на лице. Так мы и сидели минут пять, не глядя друг на друга, остро чувствуя те несколько дюймов между нами.

– Вы не замерзнете? – спросила я наконец. – День прохладный.

– Нет, – сказал отец Реми, – у нас, когда мистраль приходит, и холоднее бывает.

И мы, не сговариваясь, посмотрели друг на друга.

– Ну и что? – сказал отец Реми.

– Что?

– И долго так продолжаться будет?

– Не сбивайте меня с толку, чего вы от меня хотите?

– Полагаю, того же, что и вы от меня, дочь моя Мари-Маргарита. Мы сделали первый шаг в доверие, а нас прервали. Время идет, десять дней до вашей свадьбы. Не думали мне что-нибудь еще сказать?