А еще я теперь знала, какая на ощупь кожа у него за ухом.

– Вы никому не доверяете, – сказала я.

Он отражал меня лучше зеркала – этот холодный взгляд, эти губы, он показывал мне меня саму, застывшую, замершую перед ним, словно растерявшийся воробей – перед кошкой. Наверное, в прошлой жизни отец Реми был шутом, гениальным мимом, глядя на которого титулованные особы начинали плакать и чувствовали, как высвобождается что-то темное у них внутри – высвобождается и уходит навсегда. А он все играет, играет молча, скупо цедя движения, роняя отмеренные взгляды, и вот его рука, находящаяся так близко, поднимается и летит к моему лицу. Медленно, медленно, словно в воде. Грубые пальцы касаются моей щеки, по коже идет сладостный ток, и я придвигаюсь ближе, словно к камину. Отец Реми не отрывает от меня взгляда. Я тону в нем, тону в самой себе, в ожившем на другом лице отражении. Нет ничего, кроме наших взглядов, слившихся в один; он – я, но я – не он, и это мучительное несоответствие заставляет меня потянуться к нему открытой ладонью, словно он может вложить в нее себя – и отдать мне, на память.

– Госпожа Мари, госпожа Мари!

Крик Норы взорвал воздух. Я отшатнулась, рука отца Реми упала плетью, нить взглядов порвалась, да так резко, что стало больно глазам. Священник поднялся, я чувствовала, что он раздосадован.

– Дочь моя Нора, вам никто не говорил, что нельзя кричать в церкви?

Слова посыпались сухо, словно шарики из разорванных четок на каменный пол, и раскатились, подпрыгивая.

– Простите, отец Реми, – Нора не выглядела впечатленной. – Там привезли свадебное платье госпожи Мари. Госпожа Мари, идемте!

– Нора! – священник возвысил голос. – Госпожа Мари пойдет куда-нибудь, только когда я отпущу ее.

Но я понимала, что разговор уже испорчен.

– Не сердитесь на мою служанку, отец Реми, – сказала я, вставая. – Она так радуется моей скорой свадьбе и так хотела, чтобы платье привезли поскорее. Идемте, посмотрим вместе с нами, я вас приглашаю.

Он скривился, но пошел.

– Я разложила его в вашей комнате на кровати, – возбужденно тараторила Нора, пока мы шли по дому, – и такое оно красивое, такое красивое, госпожа Мари! У самой королевы нет подобного платья.

– Его должны были привезти еще вчера.

– Да, но от белошвейки приехал человек и сказал, что только сегодня, и они успели. Ах, идемте же, скорее!

– Нора, я и так иду.

Отец Реми шел позади ровно и ненавязчиво, словно тень, приклеившаяся к моей спине.

Мы поднялись на второй этаж, по дороге за нами увязался Фредерик; Дидье попался по дороге и, испросив разрешения, тоже пошел. Свадьба молодой госпожи – большое событие в доме, все желали оказаться к нему причастными. Нора достала из кармана передника ключ, торжественно отперла дверь в мою спальню, и мы вошли.

Мы вошли, остановились и замерли, глядя на платье.

Потом я сделала шаг назад и все-таки уперлась спиной в отца Реми; он взял меня за плечи, и так мы стояли, глядя на мой свадебный наряд.

Платье было великолепно. Его шили три месяца, приделывали кружево, укладывали рядами мелкий жемчуг. На лифе тоненькими искорками жили бриллианты; вышивка струилась по плотной ткани, словно поземка по улице.

Прямо поперек широкой юбки, украшенной бесценными фламандскими кружевами, тянулась сделанная кровью надпись. Кривые буквы, впитавшиеся в невинную белизну.

Надпись гласила: «Fuge!»[11]

Глава 7. Beata stultica

Beata stultica[12]

Конечно, в доме начался переполох. Отец выезжал с визитом, когда вернулся, то застал панику в самом разгаре. Я молча сидела посреди большой гостиной, вокруг меня суетилась Нора, которая сама пребывала чуть ли не в обмороке. Я старательно изображала глубокую печаль, вздыхала и прикрывала рукой глаза, свидетели этого хорошего спектакля проникались ко мне жалостью. Когда отец приехал, он заключил меня в объятия и уговаривал не расстраиваться. Он, дескать, найдет шутника.

Были вызваны в кабинет все слуги – вместе, а затем по очереди. Отец устроил всем им форменный допрос и ничего не выяснил. Все находились либо друг с другом, либо в другом конце дома и за те пять минут, что Нора бегала меня позвать, никак испортить платье не могли. Отец пообещал уволить всех разом, для нас оставалось загадкой, как неизвестный злоумышленник прошел через запертую дверь. Ключи от большинства комнат имелись у мадам Ботэн, она хранила эту связку, как убежденная старая дева – девственность; никто не мог бы добраться до нее. У Норы имелся ключ от моей комнаты, горничная носила его на шнурке на шее. Да и кому из наших добрых слуг нужно бы красть ключи и проделывать такие трюки? Это озадачивало больше всего.

И постепенно, минута за минутой, шепотком и толчком под локоть, нарастала уверенность: это действительно знак Господень, Господь хочет что-то сказать, к чему-то подтолкнуть. Отец Реми никак не комментировал сей факт и ходил мрачный, хмурясь, ломая брови; я исподтишка за ним наблюдала. Уж он-то многое знает о деяниях Божьих, и если даже священник озаботился ситуацией – дело нечисто. От всей этой истории шел такой неприятный дух, что мне казалось, будто им пропитано все вокруг: кресла, подушки, рукава платья.

Сама я не знала, что и думать. Прагматичность, свойственная мне от рождения, подсказывала: тут не обошлось без чьих-то шаловливых ручонок; вопрос в том, были ли это ручонки херувимов или же вполне реальных человеческих существ. Никто не мог проникнуть в запертую комнату, да и кому нужно было писать латинское слово на подоле моего платья?

Конечно, оно было испорчено, надевать его теперь нельзя; мачеха, весьма расстроенная и недоумевающая (она мечтает сбыть меня с рук, и препятствия на пути к этому весьма ее раздражают), пообещала вызвать белошвейку на завтра.

– Может быть, Богу не понравились кружева, – сказала я. – Надо сшить без кружев.

– Мари! – мачеха опасливо покосилась на сосредоточенного отца Реми, который как раз обходил гостиную, что-то бормоча себе под нос – сыпал очищающими молитвами. – Перестань говорить глупости!

– А что? – Я дерзко смотрела на мачеху: чепец сидит чуть криво, кончик носа покраснел, на щеках – два нездоровых пятна. – Должно же этому быть какое-то объяснение.

Честно скажу, мачеху я подозревала. Свадьба все равно состоится, но такое красивое платье сшить уже не успеют, придется удовольствоваться чем-нибудь попроще. Мне-то все равно, однако мачеха могла считать иначе. Я представила ее, прокрадывающуюся в мою спальню с мисочкой свиной крови в руках. Вполне достоверная картина.

Происки Бога, происки дьявола, какая разница? Мне кажется, и отец Реми не мог отличить одно от другого.

Я снова начала наблюдать за ним. В движениях его рук, в посадке головы чувствовалась сила, которую он тщательно скрывал. Я увидела эту силу сегодня утром, когда он фехтовал с моим отцом, и искры от столкновения характеров летели во все стороны. Однако еще больше, как это ни странно, сила проявилась, когда отец Реми велел смотреть ему в глаза там, в капелле.

Чего он хотел от меня в ту минуту? Чего жаждал, к чему стремился? Он начал подчинять меня своей воле, воле служителя Господня; я чувствовала, как смыкаются вокруг железные объятия веры, тесно сплетенной с непонятным мне самой желанием. Его рука, коснувшаяся моей щеки, – что она несла? Власть человека или власть Бога, то самое смирение, которое мне вроде так нужно, или же некое обещание? Я запутывалась все больше, и мне становилось страшно.

Если раньше меня беспокоило лишь, что станет с Мишелем, когда я уйду, то отныне отец Реми прочно поселился в моих мыслях. Нет сомнений, он найдет, чем себя занять, когда я выйду замуж, и, хотя на место в доме виконта де Мальмера он рассчитывает совершенно зря, не пропадет. Почему же мне на миг показалось, что я пропаду без него? Или он стал провозвестником того самого спасения, которое Господь обещает всем?

Как, как он может меня спасти?..

А еще, когда я прислонилась к нему спиной, то почувствовала его запах. Его настоящий запах, который он прятал за ладаном и свечным воском, за привычной ролью священника. И теперь это не давало мне покоя.


Отказавшись от ужина, я ушла к себе.

Конечно, мою комнату убрали, платье унесли, покрывала на постели заменили, и на всякий случай тщательно вытерли пол. И все равно мне казалось, что тяжелый запах крови еще не выветрился; я распахнула окно, впуская холодный вечерний воздух, пропитанный факельным дымом и вонью из сточных канав.

Мне нравится Париж, но я легко покину его, вернувшись к сельской жизни. Все мое существование, все дни подчинены единственной цели, и когда я достигну ее, уже будет неважно, где в итоге окажусь. Я полюблю все, что будет окружать меня, приму любые стены, любой вид за окном, каждое утро я стану просыпаться с радостью, даже если холодно, идет снег и тучи на небе не разойдутся никогда. Каждый шаг, каждое мгновение будут пронизаны простой музыкой бытия, которая сейчас до меня уже доносится – еле слышно, с каждым днем все отчетливей, все ближе. Осталось так мало, и после этот оркестр загремит вокруг меня, закружит в праздничной пляске: шелест капель под окном, тряская дорога, полевые цветы в руках чумазой крестьянской девчонки, деревянная спинка стула, вкус спелой груши, дикий мед, прикосновение к губам и камешки, впивающиеся в ступни, когда ходишь босиком, – все, все будет мне петь.

А теперь, когда за моей спиной маячит черная тень, словно ангел смерти, раскинувший крылья, эта музыка жизни становится еще ближе и желаннее. Только в нее вплетается взгляд отца Реми, словно яркая лента в косу.

Нора переодела меня в ночную рубашку и ушла; я закуталась в халат, побродила по комнате, пробовала читать, но буквы путались. Тогда я села в кресло и стала смотреть на распятие, еле видное в полутьме. У меня в комнате хорошее распятие: черное дерево, слоновая кость – семейная ценность. Христос блестел молочными ногами, его склоненная голова пропадала в сумраке, но я знала, что он смотрит на меня из-под полузакрытых век. Пусть вас не обманывает распятие и этот страдающий взгляд Господа в никуда. Многие священники скажут вам, что Христос здесь уже мертв; но что толку молиться мертвецу? На самом деле он жив, жив даже тогда, когда в нем нет ни капли движения.