Характер в ней был неровный – то была весела, плясала, как змея, звеня монистами из золотых тяжелых монет, распускала черно-синие пряди и смеялась жгучим смехом. Порой грустила, молчала, и грусть мгновенно вспыхивала злобой – тогда визжала по-кошачьи и кидалась с когтями на каждого, кто слово против говорил, причем метила в глаза. Справиться с ней не мог сам атаман в такие минуты, отворачивался и уходил, морща лицо, словно зубная боль одолела. Только тихий Фролка, бывший поп, расстриженный за пьянство, мог говорить с ней, и она притихала, блестела глазами из-под ночных ресниц и шипела сквозь плотно сомкнутые губы невнятные жалобы. А на что она жаловалась, чего хотела – того никто понять не мог. Не дорожила цыганка деньгами, не любовалась заморскими тканями, драгоценными каменьями, ничего для себя не хотела и знала только свои дикие пляски, и дикую злобу, и дикую любовь. И так она была люба атаману, что обвенчался он с ней по христианскому закону. Не расстрига Фролка, а самонастоящий священник, в настоящем храме, в Царицыне. А свадебным подарком молодой жене стал сундук с невиданной красоты уборами из золота и камней дорогих. Но из всех драгоценностей выбрала и носила Марьяна одно кольцо, самое невзрачное.

– На огонь я его закляла, огнем с тобой обручилась на веки вечные. Переменишь меня – будет тебе смерть от лютого огня...

– А если ты сбежишь от меня? Тебе-то будет от огня смерть? – посмеивался безбоязненный атаман.

– Я и сама огонь, – загадочно отвечала Марьяна, глядя на пляшущие языки костра.

– Ладно, не грозись. Поди-ко сюда... Ишь, колдовством пужает. Да про меня-то как про колдуна великая слава идет, мне ль тебя бояться? Будь покорна мужу, венчанная жена!

После свадьбы Марьяна понесла. Но младенчик долго не прожил. Опять забрюхатела, и опять дочь Разина умерла в самом раннем возрасте. Нехорошие пошли разговоры. Шептали, будто приносит цыганка жертвы своему страшному огненному богу. А ему лучшей жертвы нет, чем невинное дитя.

И быть бы Марьяшке в большой беде, но дрогнуло сердце у грозного атамана. Решил отослать любушку подальше от греха.

– В Пензенской вотчине у меня лихой атаман Максимка Осипов стоит с людьми. Места глухие, мордва да чуваши, никто там тебя не сыщет, не обидит. Будешь жить в палатах каменных, слуги на коленях станут ползать, ни в чем отказу не узнаешь... А здесь тебе негоже оставаться. Я теперь по морю-Каспию гулять пойду...

И велел отвезти двум верным казакам – Мишке и Алешке. Мужики было приуныли. Известное дело, цыганка, порскнет с воза – и была такова! А тут еще и по Волге ее до Саратова везти придется, нешто утопится? Кто его знает, атамана, – может, и не вспомнит, как звали женушку, а может, справляться о ней будет...

Но напрасно унывали казаки. Марьяшка приутихла, только глазами сверкала из-под старого плата. Нарочно все надела поношенное, ветхое, в упрек мужу. И от золота отказалась, а заветное свое кольцо сняла и кинула Стеньке в ноги.

– Не будет тебе за то, Степан Тимофеевич, ни ночи темной, ни дня ясного. Солнце тебя не согреет, вода жажды не утолит, земля не успокоит...

– И то спасибо на добром слове, – хохотнул Разин. – Ну, с богом, ребята!

И больше никогда они не увиделись. Только как-то ночью проснулся Степан Тимофеевич от лютой боли в груди. Словно огонь там полыхал, словно жгло яростное пламя. Заскучал атаман, и все ему казалось, что Марьяшка закляла его на смерть. Пытался он о ней узнавать, но все говорили одно – живет она, как и было ей обещано в палатах каменных, от всех людей ей уважение, ни в чем отказа не знает и шлет поклон. А правду говорили или от страха выдумывали – как узнать?

Чтобы освободиться от цыганского колдовства, схоронил Разин Марьяшкино приданое – что дарил он ей, а она не взяла с собой – в подземной пещере и наложил заклятие. А кольцо Марьяшкино велел надвое разрубить, чтобы порушить чары. И положил его поверх сундука с сокровищами, и грамотку там оставил.

– Не для себя хороню, не для людей. Кто за богатством пойдет, тому этого клада вовек не открыть. А откроют только любящиеся, и повяжет их колечко это на веки вечные, пока мир стоит. Связаны будут печатью неразрывной, а кто их разлучит, на того цыганское огненное проклятие падет. С тем мое слово, аминь.

* * *

– Ведьм-то инквизиция на костре сжигала. Ну а с этой местный народ по-своему обошелся – в мешок ее и в воду. Говорили старые люди, что нипочем бы ее не взять, но застали мужики колдунью в слабую минуту, когда она родами страдала. Не стали разрешения дожидаться, нелюди, утопили...

– Какое зверство, – покачал головой Лапутин. – И ты говоришь, недобрая слава у дома? Так я не суеверный, я его покупаю!

Ярослав Алексеевич и сам не знал, что толкнуло его на такую сделку. Просто понравилась мысль – как замок с привидением купить! Наезжал в Марьяшкины хоромы раз в год, никаких чудес, ни дурных, ни хороших, не замечал. Было только чувство, что рано или поздно домик этот ему сгодится...

ГЛАВА 26

Новый год Вера встречала в одиночестве. Около полуночи позвонил Алексей. Голос его отдавался эхом в телефонной трубке, и такая бездна километров была в этом эхе, такая тоска разлуки звучала, что даже телефонная связь, которая не бумага, но все терпит, не вытерпела и оборвалась. Они успели сказать только:

– С наступающим Новым годом тебя, Вера.

– И тебя...

– Я скучаю по тебе.

– И я...

Как много стоит за недосказанностью! В ее односложных ответах была тоска, и горечь всех одиночеств мира, и откровенный зов. А его голос выражал смятение и... Что угодно, кроме новогодней радости.

И когда в трубке послышались завывания безвоздушного пространства, скрежет столкнувшихся звезд, грохот гибнущих миров, Вероника отключила телефон и залпом выпила бокал вина.

Президент на бледно светящемся экране беззвучно шевелил губами, потом показали куранты. Стрелки сдвинулись на двенадцати. Вера плакала, упав ничком на диван.

На лоток она больше не вышла. Получила причитающиеся деньги и простилась с туалетно-ванным бизнесом Станислава Михеева, как надеялась, навеки. За десять дней новогодних каникул она успела навестить бабушку, послать на «три тайные руны» не вовремя позвонившего Куприянова, похудеть и исчеркать страницы газет «Работа» и «Карьера». По обведенным объявлениям пошла одиннадцатого числа. Менеджер, секретарь, редактор-составитель, корреспондент. Без оклада, но с процентами. Две тысячи. Две с половиной. Три. Смешно. Как она будет жить на эти деньги? Позвонил отец, сказал – будет платить за квартиру.

– Мне бы хотелось с гордостью отказаться, но у меня сейчас такое положение...

– Какое положение? – насторожился отец.

Вероника фыркнула.

– Бедственное, и никакое другое. Спасибо.

– Ты ушла с рынка?

– Да. Ищу работу.

– Я бы мог поискать тебе что-то у себя...

Вероника задумалась на минутку. Мебельный бизнес отца был ей темен и непонятен всегда. Маленькая фабрика, претенциозные диваны и кресла... Что там можно делать? Возиться с бумажками, сидеть на ресепшене? И тут она вспомнила – Светлана! Придется видеть ее каждый день, общаться, да что там – новая жена отца станет ее непосредственным начальником! Еще чего не хватало.

– Спасибо... папа. Я поищу, посмотрю.

– Как знаешь.

Он даже не настаивал. Ну и не надо.

Утро двенадцатого января выдалось тусклым. Вероника пила кофе, рассеянно трогала двузубой вилочкой лимон. Потом написала на полях газеты «Карьера» большую букву «А» и нарисовала профиль, смахивающий на Клуни. Но тут раздался звонок – трещал телефонный аппарат в холле. Быстренько замазала написанное и нарисованное, встала, взяла трубку.

– Верочка, привет!

Голос Саши Геллер. Привычный, но забытый почти голос.

– Привет. Рада тебя слышать.

– Правда? Ты не сердишься на меня?

– За что же?

– Я уезжала, давно не давала о себе знать. Даже с Новым годом тебя не поздравила! Не сердись. С Новым годом, с новым счастьем!

– И тебя с Новым годом.

– Правда не сердишься?

– Правда. Ты зайдешь?

– Собиралась. Знаешь, у меня к тебе есть предложение.

– От которого нельзя отказаться?

– Точно. Так я приду?

– В любую минуту. Мне так много нужно тебе рассказать!

Вот кого Вере не хватало так страшно, так мучительно все эти дни! Саша Геллер, умная, тонкая, понимающая! Она обязательно что-нибудь посоветует, поможет и с работой, и... с личной жизнью. В глубине души Вера не могла признать отношения с Алексеем «личной жизнью». За гранью обыденного они стояли, за гранью понимаемого. Человек, которого она видела всего два раза, стал для нее близким, родным, желанным... Стал для нее всем. Стоит ли этим делиться с Сашей? Нет, пожалуй, не стоит.

Она пришла так быстро, словно стояла у подъезда и ждала, когда ей позволят подняться. На самом деле Вероника просто очень долго просидела на банкетке у телефонного столика, долго думала, потом пошла в ванную. Подставила руки под огненно-ледяную струйку воды.

Ответь мне. Прошу, ответь. Мне так одиноко...

Ты могла бы не быть одинокой. Тебе стоило только сказать ему: хочу ехать с тобой. Хочу улететь с тобой, жить с тобой, умереть с тобой...

Я не могла. Не могла так ему навязываться.

Что теперь будет с тобой? Кто поможет тебе, Вероника? Кто поможет мне?

Она подняла глаза от ртутно-серебристой струйки и взглянула в зеркало, но не увидела там своего лица. Не увидела молочного кафеля ванной, и хромированной стойки для полотенец у себя за спиной, и веселого полотенца с желтыми пчелками по синему фону. Ничего этого в зеркале не было, а была темная, сумеречная долина – низкое, серое небо, песчаные холмы, а между холмами – фигура человека. Вся – боль, вся – страдание, к мертвенному небу воздеты руки и рот распят в невидимом вопле. Больно ему, больно, страшно ему, страшно! Но кто это? Не узнать ни мужчины, ни женщины в расплывающемся силуэте. И весь он, словно Песчаный человек, которого Вероника боялась в детстве – изменяется, не изменяя страданию своему. То облик предка проскользнет в нем, то родное лицо... Мама?