В литературе, в живописи, в музыке и даже в политике она глубоко уважала „классиков“ — хранителей традиций, но она пылко интересовалась новаторами, вообще всеми умами, ищущими… даже, если они ничего не находили. Как видите, если это была кукла, то довольно усовершенствованная.

Каждый вечер, по раз уже отданному приказанию, чудный белый букет высылался из Парижа по адресу мисс Северн, но скучающий в своей роли жениха Тремор в оправдание своих редких визитов отговаривался необходимостью до своего от езда привести в порядок дела. Сюзанна к тому же упрощала эту роль тем естественным и дружеским тоном, который она тотчас же приняла, обходясь с Мишелем скорее как с настоящим двоюродным братом, чем как с будущим мужем.

Прельщенная возможностью провести лето в Кастельфлоре и не быть более ни секретаршей, ни воспитательницей, она нисколько не огорчалась и не удивлялась его от езду в Норвегию. Она заявила, что вообще она находила неприятным и даже смешным откладывать — если не было серьезных препятствий — путешествие, уже давно предрешенное. Это значило рисковать никогда его не осуществить.

Никто не спросил мисс Северн, что она подразумевала под „серьезными препятствиями“, и Тремор задавал себе вопрос, не подсмеивалась ли она немного своей снисходительностью к его путешествию, над самим путешественником, но лицо молодой девушки оставалось непроницаемым, никакой сдерживаемый смех не просвечивался в ее глазах. Решительно, странная девушка!

Тяготясь предстоявшей женитьбой, убежденный, что его жена ему сделает жизнь трудной и неприятной, Мишель пришел к сознанию, что он находил бы некоторое удовольствие в разговорах с Сюзанной, если бы мысль об узах, прикрепивших его к ней, не отравляла ему прелесть их разговоров; он нашел бы ее милой и занимательной, но уверенность, что придется слушать ее болтовню в продолжение всей жизни, представляла ему заранее скучными ее беззаботные слова и ее грациозную подвижность. Конечно, она была забавна! Но забавные женщины не всегда и не всех забавляют! Во всяком случае есть кто-то, кого они никогда не забавляют, и это именно их мужья…

Мишель провел в Париже неделю, следовавшую за приездом Фовелей. Привести в порядок некоторые дела, написать письма, докончить чтение, занести некоторые заметки и сделать кое-какие приготовления к от езду заняло почти все его время, и он ускользал, по мере возможности, от Колетты и поздравлений, которые при каждом его появлении в переполненной всегда гостиной его сестры, доставляли ему несколько неприятных минут. Однажды утром г-н Бетюн явился к нему со своими поздравлениями на улицу Божон, и он мог с некоторым облегчением убедиться, что Клод, если он и был автором знаменитого письма 1-го апреля, не хвастался своим соучастием в помолвке мисс Северн. Мишель желал, чтобы это смешное происшествие, которое Даран обещал ему хранить в тайне, оставалось насколько возможно неизвестным даже в ближайшем кругу.

Несколько дней спустя после визита Бетюна молодой человек встретил Клода у двери лицея Кондорсе, выслушал с бесстрастным челом приличествующее случаю поздравление, обращенное к нему, и ответил на него в тоне большой естественности, чувствуя, впрочем, что за ним внимательно следили.

Переходя к другому предмету разговора, Клод выбранил лицей, мешавший ему сопровождать его мать во Флоренцию и вообще встретиться со своими родителями в Дьеппе раньше конца июля; затем он перешел к женитьбе своего старого приятеля Тремора на его новой знакомой мисс Северн, которую он встречал в Канне во время новогодних каникул и затем недавно в Париже и которую осыпал дифирамбическими похвалами; она покорила его сердце положительно замечательным искусством в спорте. Он не рискнул задать вопрос или сделать какой-нибудь опасный намек, вероятно, надеясь на то, что его ни в чем не подозревают. Конечно, он был удивлен и даже немного испуган последствиями своей шалости. Может быть даже, эти последствия показались ему столь огромными, что он не мог допустить мысли, что на совершившийся факт могло оказать сильное влияние такое маловажное существо, как он, следовательно, ему не приходилось ни раскаиваться в своем поступке, ни им кичиться.

— Совершенно неожиданно, не так ли, старина? — спросил он своим низким, спадающим голосом.

— Именно, — ответил, смеясь Мишель.

— И шикарной же парой будете вы оба! — заключил он с восторгом. Затем, приподнимая портфель, который он нес переполненный книгами:

— До свидания, дружище, мы более не увидимся до осени. Кажется, в этом году предполагают зарыться в Дьеппе до начала охотничьего сезона!

— До свидания, мой Клод, не падай духом! — ответил Мишель, пожимая руку лицеисту.

И они расстались.

— До свидания, маленький негодяй! — добавил мысленно новоиспеченный жених. — Если бы я знал наверно, что это твоя проделка, я убежден, что не удержался бы от удовольствия надрать тебе уши.

Вообще же теперь, когда приближался час его от езда, Мишель, не очень строгий к другим и снисходительный к себе самому, был вынужден сознаться, что одной этой случайности, шалости Клода, было бы недостаточно, чтобы выдать его, безоружного, планам Колетты, и чувствовал себя готовым на уступки.

Нужно было возбуждающее веселье г-жи Фовель, чтобы вывести его из благодушной неподвижности, с которой он дал себе слово ожидать развертывания событий.

Уехать, все заключалось в этом слове! Вдали от Парижа и Ривайера он еще раз сможет оставить за собой настоящие заботы и отдаться радостям, столько раз уже испытанным, забвения своей личности, перевоплотиться некоторым образом, благодаря пребыванию в стране, отличной от родной страны.

Это наслаждение, он его сильнее чувствовал на расстоянии, восстановляя его в своей памяти, может быть, преувеличивая его, и опьянял себя воспоминаниями об этой полной приключений жизни, утомившей его в свое время, но которая, отступив в прошлое, приняла соблазнительный облик, представлялась ему внезапно прекрасной и притягательной, подобно всем благам, о которых сожалеешь, когда они потеряны, и которыми иногда пренебрегал, когда владел ими.

Два месяца беззаботности, перемен, два месяца свободы! Предвидимые в будущем события таяли, исчезали в тумане…

Уехать! уехать! да! в этом было все!

II

Накануне этого пламенно желанного от езда, Мишель обедал в Кастельфлоре, где г-н и г-жа Фовель только что поселились вместе с детьми, радостно встретив Сюзанну, свободную за отъездом г-жи Бетюн.

Архитектор, строивший Кастельфлор, подражал немного строителю Трианон[18], и Колетта омеблировала его в этом духе, но очень легко и свежо с уступками „modern style“ в выборе и распределении светлой, затканной букетами кисеи, в покрытых лаком стульях, в изящных этажерках, в оригинальных и милых безделушках, в больших стройных лампах с причудливыми абажурами, в нежной живописи, бледной и немного химерической, в длинных хрупких вазах, живых цветах, беспрестанно возобновляемых, в утонченном нежном изяществе, которое она любила и от которого ее красота получала гармоническую очаровательность. Парк с его громадными аллеями из грабин, высокими и тенистыми, как церковные своды, с его лужайками-долинами, с тенью лип и дубов, где там и сям в зеленой полутени белелись статуи, спускался отлого до Серпантины, скромного протока, приветливо ласкавшего берега парка. И к тому море цветов.

Сюзанна была очарована сразу Кастельфлором; она в нем вкушала наслаждение чувствовать себя свободной, и к тому в обстановке легкой и приятной жизни.

Она была наивно счастлива видеть вокруг себя лишь веселые лица и драгоценные вещи. И в этот вечер совсем изящная в своем платье цвета „мов“[19] она, подобно самой Колетте, составляла часть дорогой, но не крикливой роскоши Кастельфлора, как и те растения, распускавшиеся в саксонских вазах, подле пастушек в кружевных платьях.

Может быть она это сознавала. Она весело забавлялась всякою мелочью: партией бильярда, навязанной ею Мишелю до обеда и проигранной с неловкостью дебютантки, альбомом, перелистываемым ею, именем, произнесенным г-ном Фовелем, звучность которого казалась ей комичной, каким-нибудь словом Жоржа, которого бранила мать, гримасой Низетты, когда она приходила пожелать „спокойной ночи“.

В первый раз в том году Колетта велела подать кофе на террасе. Был чудный, ясный вечер, час счастливого отдыха; но Мишель не испытывал ни спокойствия, ни радости. Глубокая меланхолия приковывала его глаза к таинственной дали парка, на которую он пристально смотрел, склонившись на каменную балюстраду, слыша только шум разговора Сюзанны и Фовелей, из которого иногда долетало до него отдельное слово, удерживаемое памятью, хотя он не мог бы объяснить, почему именно это слово, а не другое.

Лежа в „rocking-chair“[20], приводимом небрежно в движение ногами в желтых кожаных башмаках, Сюзанна, Занна или Сюзи — ее называли этими тремя именами — часто смеялась чистым смехом, внушавшим Мишелю нечто в роде жалости, как что-то очень хрупкое; этот смех напоминал ему и маленький хрустальный колокольчик, вызывая минутами злое желание разбить его. Затем он оторвался от этого болезненного самоуглубления и приблизился к дружески беседовавшей группе.

— Разрешите мне папироску? — спросил он вяло, вынимая свой портсигар.

И так как Колетта ответила улыбкой, он посмотрел на мисс Северн.

— Дым вас не беспокоит? — машинально настаивал он.

Молодая особа дала более сильный толчок креслу и ее кристаллический смех посыпался вновь.

— Папироска? меня стесняет? Дорогой! дайте-ка мне одну.

— Вы курите? — воскликнул Мишель, тотчас же возвращенный к действительности и в одно и то же время и недовольный и находя это забавным; более, однако, недовольный.

— Я курила с дядей Джоном… очень часто! И я люблю курить; это очень приятно возбуждает. Какой вы, однако, француз, Мишель! Ну, папироску, „please“[21], дорогой!