Действительно, вьющиеся растения изобиловали в башне Сен-Сильвер. В лучшее время года серые стены здания и темные стволы деревьев покрывались роскошными цветами жимолости, глициний, жасмина и розами, в особенности розами, и целый день слышался усыпительный концерт пчел, опьяненных цветочной пылью. Что за прелестное чудо, абрикосового цвета розы куста Фортюни! Мишель мог, едва наклонившись, срывать их из окна своего рабочего кабинета. Им, казалось, доставляло удовольствие взбираться на стены, просовывать там и сям свои своенравные головки и распространять немного одуряющий запах амбры.

Мишель сравнивал их с причудливыми маленькими созданиями, подвижными, любящими жизнь, между тем как розы рощи, те, что под липами, розовые розы, широкие, очень махровые, на длинных стеблях, с едва уловимыми оттенками, с очень нежным запахом, заставляли его думать о той здоровой, ясной и чистой красоте, прелесть которой успокаивает и которая не желает ничего другого, как завянуть там, куда ее занесла судьба.

Но теперь, в начале весны, розаны едва начинали пускать почки, глицинии цеплялись за камни, высохшими, казалось, безжизненными стеблями и башня Сен-Сильвера являлась приветливой только ласточкам, потому что они здесь вили или находили вновь свои гнезда.

В тот момент, когда Мишель собирался переступить порог, он увидел некоторых из них порхающими и гоняющимися друг за другом в светло-розовом небе и задавал себе вопрос, неужели эти верные обитательницы его крыши никогда не принесут ему счастья, вестниками которого они, говорят, являются. Он устал от Парижа, от шума, от толпы, а между тем, лихорадка этих последних дней, призрак прошлого, восставший вдруг посреди текущих будней, делали для него мрачным пребывание в башне Сен-Сильвера.

Вечера были еще холодные. Громадные поленья, сложенные в кучу на таганах из кованого железа, горели с треском в камине, карниз которого с расписанным гербом бывших владетелей Сен-Сильвера доходил почти до самого потолка рабочего кабинета. Мебель этой комнаты, как и вообще вся, собранная Тремором в башне Сен-Сильвера, была старинного стиля. При дрожащем пламени, терявшемся в глубокой амбразуре окон, нельзя было даже угадать центрального места потолка, поднимавшегося в виде свода, шкапов, буфетов, столов, грубо-высеченных из целого дуба стульев, с, среди наивно и искусно сработанной орнаментации, гримасой химеры, соскочившей, казалось, с мрачной гравюры Густава Доре. Книги и бумаги, сваленные в кучу на полках в священном беспорядке, напоминали архивы; очень старинное изображение белой дамы времен королевы Изабо[14] вызывало видение владелицы замка, немного жеманной в своем наряде, как бы явившейся присесть к очагу, у прялки, забытой в продолжение веков ее тонкими пальцами искусной прядильщицы; изысканный узор, тщательно воспроизводящих старинные образцы обоев, казался еще более причудливым, как и на зеленом фоне силуэты геральдических животных или цветов; более жесткими казались профили неискусно соединенных в группы фигур.

Стрелки на стенных часах остановились, повседневная работа удерживала слуг в подвальном этаже; ни тиканье маятника, ни звон стекла, ни хлопотливые шаги не тревожили этих внезапно пробудившихся для фантастической жизни, хорошо знакомых Мишелю, предметов. Ему казалось, что он слышит кропотливую работу червей в старой мебели.

Можно было бы сказать, что всякая жизнь, всякое дело остановились в эту минуту, за исключением дела тех, которые тайно и беспрерывно работали во мраке, то есть терпеливых разрушителей всякого творения и всякой вещи.

Рассеянно читал молодой человек новый роман, купленный им мимоходом на вокзале, и чувствовал себя до такой степени одиноким, что задавал себе вопрос, почему он до сих пор не купил себе собаки, преданный взгляд которой, полный великой тайны несовершенных или незаконченных душ, изредка искал бы его взгляда.

И вся его мысль устремилась к перемене впечатлений. В конце месяца он уедет в Норвегию, одну из немногих стран Европы, куда еще фантазия его не направляла. Его соблазняла мысль бежать от своей тоски, ехать в Канн, чтобы почувствовать милую привязанность Колетты, сердечную встречу своего зятя, ласки своих племянников, но он побоялся найти на пляже Средиземного моря тот же Париж.

Мишель не помнил, чтобы он в какую бы то ни было пору своей жизни испытывал такое ощущение заброшенности.

После своего разрыва с Фаустиной он сначала заглушал свое отчаяние лихорадочной жизнью, затем он путешествовал, открыл в новом образе жизни, в созерцании великих пространств, — обозревая страны, где его воображение еще в детстве часто блуждало, создавая очаровательные картины по прочитанным им рассказам, — наслаждение, которому однако не удавалось заглушить упорное чувство недавнего разочарования. Теперь он утомился от этих кочевых привычек; несколько раз смутившее его впечатление „уже видел, знакомо“, лишало свежести новизны то, что он надеялся открыть в новой для него местности. И ничтожным, и мало разнообразным казался ему теперь этот земной шар, хотя он его еще далеко не весь объехал!

Пословица говорить: „горе заменяет общество“. Очень редко, чтобы в большом горе слишком сильно чувствовалось одиночество. Для Мишеля его

великая печаль мало-помалу сгладилась; хуже того, она уменьшилась, она сократилась до ничтожных размеров, как кошмар, которого стыдятся при свете. Она сделалась глухой болью, в которой не любят сознаваться, старой раной, которой давно пора бы уже зажить.

Когда же она исчезла вполне, ничто ее не заменило в том сердце, в котором она так долго преобладала. И вот теперь даже очарование прошлого, очарование, сохранившееся неизвестно как и неизвестно зачем, вопреки всем испытаниям, рассеялось, как и все остальное. От этого Мишель почувствовал сожаление, испытываемое иногда, когда бросаешь завядшие цветы, которыми больше не дорожишь, но некогда бывшие очень ценными и дорогими сердцу. И ничто не залечило горечь этого последнего разочарования.

Оставалась возможная надежда на радость труда, которому отдаешься. Но ее приобретаешь только ценою выдержанной деятельности, постоянным напряжением умственных способностей, привычка к которому однако теряется от странствований по свету. К тому же для чего собственно работать? Если работа не вызывается необходимостью обеспечить насущный хлеб, нужно, чтобы она имела целью удовлетворение честолюбия, или осуществление идеала красоты, или достижения пользы, ну, а Мишель владел достаточным состоянием, мало беспокоился о мнении своих современников и еще того меньше о мнении потомства, затем и самое важное, он сомневался в своих силах для выполнения предпринятого им исторического труда.

Следовало ли ее писать такою, какой он ее задумал по документам, собранным им, его историю Хеттов, народа, таинственная судьба которого привлекала его воображение и следы которого он терпеливо искал в прахе исчезнувшего мира, отыскивая эти следы в Египте, Сирии, Западной Азии, находя их в Европе, смешавшимися со следами знаменитых и малоизвестных Пелазгов, скользящих неясною тенью среди самых древних воспоминаний античного мира.

Писать газетные статьи или обозрения, романы, это значить стремиться развлечь нескольких праздных людей, после того, как развлекся сам; писать книгу, заслуживающую этого названия и в особенности историческую книгу, это объявить себя могущим участвовать в известной степени в построении здания человеческого знания сообщением фактов, до того неизвестных, или их толкованием. Такова именно была теория Мишеля, а так как одинокая жизнь отчасти давала ложное освещение или экзальтировала его идеи, он находил в подобном желании большую и слишком требовательную гордость, вместо того, чтобы видеть в этом усилие большого мужества, умеющего быть скромным.

Одна милая особа XVIII столетия сказала, что скромность есть бессилие ума. Есть некоторая опасность в принятии этой мысли за общее правило: это было бы лишней поддержкой суетности и тщеславию; однако известно, что преувеличенное недоверие к себе самому удерживает или охлаждает всякий восторженный порыв к идеальному стремлению и заключает в себе часто недостаток энергии, заставляющий считать себя неспособным докончить начатое дело, потому что боишься бессознательно не только той суммы усилий, которая потребуется для его окончания, но даже для того, чтобы взяться за дело.

Это бессилие ума чувствовалось в колебаниях Мишеля; и к тому же с литературным произведением, которое автор задумал, бывает, как с надеждами, которыми утешаешься: все как будто боишься за них; если у автора есть литературный опыт или если он уже знает жизнь, то он невольно опасается, как бы большая законченность и реальность того, что осуществлено, не рассеяли ту нежную прелесть, которая обволакивает его замысел, и не задержали бы его свободный полет.

Тремор, однако, чувствовал, что спокойная и регулярная жизнь могла побудить его сделать попытку; но, хотя он не находил более прежнего удовольствия в дальних странствованиях, он все же не умел от них отказаться.

В этот вечер мрачных размышлений слова журившего его Дарана однако приходили ему на ум.

Он так желал ее, эту прелестную жизнь с нежно и беззаветно любимой женщиной! Но так как он некогда был слишком требователен и однажды уже обманулся, он перестал надеяться еще вновь обрести ее, боясь, создав себе идеал, встретить пародию.

В дни пылкой юности он мечтал о страстной и чистой любви, и между тем из всех его увлечений его несчастная любовь к Фаустине была единственной, которая бы соответствовала этой мечте, подобно тому, как Фаустина была единственной женщиной, образ которой он мог еще призывать, не пробуждая в себе самом тоски или отвращения к обманчивым воспоминаниям.

В то время, когда он не знал жизни, лжи и тщеславия, он любил эту молодую девушку, потому что она была прекрасна и целомудренна и потому что он считал ее доброй и искренней, и однако какой тяжелый урок он получил! Она принесла в жертву человека, страстно ее любившего, самой ничтожной из страстей; она ему открыла жестокую ловкость эгоистических расчетов и грубо, не нуждаясь более в его любви и его легковерии, выбросила его в пучину жизни.