– Мсье, вы не носите никакой или почти никакой одежды в силу данного обета или по природной склонности?

Кровь бросилась ему в лицо, уши покраснели, в висках застучало.

– Вовсе нет, мадам! – чуть не плача, выкрикнул он. – Просто мне нужно было отвезти на телеграф депешу к одному из клиентов отца. А никого другого в доме не оказалось: не посылать же Вэнк или Лизетту в такую жару!

– Не надо закатывать мне сцен, – произнесла Дама в белом. – Я чрезвычайно впечатлительна. Могу разрыдаться из-за пустяка.

Её слова и бесстрастный взгляд с мерцающей потаённой усмешкой больно задели Флипа. Он схватился за руль велосипеда, резко поставил его на колёса, словно потянул за руку оступившегося ребёнка, и уже собрался вскочить в седло.

– Выпейте же стакан оранжада, господин Флип. Уверяю, это не помешает.

Он услышал скрип отворившейся калитки в углу ограды; попытка бегства привела его прямо к открытой двери, аллее, обрамлённой предсмертно-багровыми розами, и к Даме в белом.

– Меня зовут госпожа Дальре, – представилась она.

– Флип Одбер, – поспешил откликнуться Флип. Она рассеянно кивнула и произнесла «А-а…», означавшее: «Пусть так, мне всё едино».

Она сопроводила его до порога, безучастно подставляя жаркому солнцу туго приглаженные блестящие волосы. У него вдруг разболелась голова, словно после солнечного удара. Идя рядом с госпожой Дальре, он впал в полуобморочное состояние и ждал, что вот-вот лишится чувств и это освободит его от надобности думать, выбирать и повиноваться.

– Тотот, оранжаду! – крикнула госпожа Дальре. Флип вздрогнул и очнулся. «Вот стена, – сказал он себе. – Она невысока. Сейчас перемахну через неё и…» Он, однако, не докончил: «…и буду спасён». Вступая на ослепительно белое крыльцо и уставясь на столь же белое платье шедшей впереди дамы, он призывал на помощь всю дерзость, какую имел в свои шестнадцать лет: «А что тут такого? Не съест же она меня!.. Если ей уж так хочется пустить в дело свой оранжад!..»

Он вошёл и неуверенно остановился в совершенно тёмной, укрытой от мух и солнечных лучей комнате. Там было прохладно: жалюзи и занавеси на окнах не пропускали дневной жар. У него даже перехватило дыхание. Его колено упёрлось во что-то мягкое, он оступился и рухнул на какую-то подушку, услышал непонятно откуда сдавленный демонический смешок и чуть не заплакал от тоскливой беспомощности. Его руки коснулся ледяной стакан, и голос госпожи Дальре произнёс:

– Не пейте залпом. Тотот, ты сошла с ума, зачем было класть лёд: в погребе и так холодно.

Белая рука опустила три пальца в стакан и тотчас их вынула. Блеснул драгоценный камень, искорки от него заиграли в кубике льда, зажатом этими тремя пальцами. У Флипа сдавило горло. Зажмурившись, он сделал два маленьких глотка, даже не почувствовав кисловатого вкуса апельсина, но когда вновь открыл глаза, то, уже освоившись с освещением, различил красно-белые штофные обои, чёрные с матовым золотистым рисунком занавеси. Женщина с позвякивавшим подносом в руках (её он не успел рассмотреть) исчезла. Большой красно-синий ара на жёрдочке с треском раскрываемого веера распустил крыло и взмахнул им. обнажив густо-розовое подкрылье…

– Он красивый, – хрипло проговорил Флип.

– И ещё его украшает то, что он не говорит, – заметила госпожа Дальре.

Она села в некотором отдалении от него; их разделяла вертикальная струйка дыма из чаши, где тлели какие-то благовония, распространяя вокруг запах смолы и герани.

Флип положил ногу на ногу, и снова Дама в белом усмехнулась его голым коленкам, явно чтобы усилить ощущение кошмара, добровольного заключения, двумысленнего похищения, лишившее юношу последних остатков хладнокровия.

– Ваши родители приезжают на побережье каждый год, не так ли? – мягким и по-мужски бесцветным голосом спросила госпожа Дальре.

– Да, – устало выдохнул он.

– Впрочем, здесь очаровательная местность, к тому же для меня она нова. Пейзажи срединной Бретани хотя и не слишком характерны, но действуют весьма успокоительно, а цвет моря вообще ни с чем не сравним.

Флип не отвечал. Он пытался собрать остатки своего здравомыслия, чтобы осознать меру собственной подавленности. Казалось, он сейчас услышит, как медленно, тихо, мерно прольются на ковёр последние капли крови из опустевшего сердца.

– Вам оно нравится?

– Что? – вздрогнув, переспросил он.

– Побережье у Канкаля. Вам нравится?

– Да…

– Господин Флип, может, вы нездоровы? Нет? Отлично. Впрочем, я превосходная сестра-сиделка… Но вы тысячу раз правы: в подобную жару лучше молчать, чем говорить. Так помолчим же.

– Я этого не говорил.

С того мгновения, как они вошли в затемнённую комнату, она не сделала ни единого жеста, не промолвила ни единого слова, которое не выглядело бы совершенно будничным. Меж тем самый звук её голоса необъяснимым образом причинял Флипу какую-то острую боль. Однако и угрозу обоюдного молчания он встретил со страхом и смятением. Его уход казался жалким актом отчаяния. Он чуть не разбил свой стакан о призрачную тень столика, выдавил ив себя несколько слов, каковых сам не расслышал, встал, пошёл, словно по глубокой воде, к двери, сквозь волны и невидимые преграды выбрался на свет, задыхаясь, ловя ртом воздух, и вполголоса простонал:

– Ох!

И патетическим жестом прижал ладонь к тому месту, где, как мы все полагаем, бьётся сердце.

Потом внезапно стряхнул с себя это наваждение, ребячливо рассмеялся, крепко, по-мужски тряхнул протянутую Дамой в белом руку, оседлал велосипед, тронулся в путь и у последнего мыса нашёл Вэнк, в тревоге поджидавшую его.

– Боже, что ты так долго делал, Флип?

Он коснулся губами её голубоватых век, сквозь которые чуть просвечивали зрачки, и поцеловал очаровательные фиалковые глаза своей верной подруги. Затем напыщенно провещал:

– Что я делал? Да что я только не делал! У поворота дороги на меня напали, заточили в подземелье, напоили сильнодействующими возбуждающими снадобьями, нагим привязали к позорному столбу, секли, пытали…

Перванш смеялась, прильнув к его плечу, а он тряс головой, пытаясь незаметно стряхнуть две крупные слезинки, от волнения выступившие у него на ресницах, и про себя думал: «Если бы она знала, что всё это – чистая правда…»

IX

С тех пор как госпожа Дальре предложила ему стакан оранжада, Флип продолжал ощущать на губах его ледяной ожог. Он убеждал себя, что никогда в жизни не пил и не выпьет столь горького напитка.

«При всём том, когда пил, я вовсе не чувствовал его вкуса… Только позже…» Этот визит, о котором он не поведал Вэнк, остался в памяти болезненной пульсирующей точкой, от которой распространялись горячечные волны, а он по собственному произволу то растравлял незримую ранку, то остужал своё распалённое воображение.

Меж тем дни Флипа, как всегда, принадлежали Вэнк, верной подруге его сердца, рождённой близ него ровно на двенадцать месяцев позже, преданной, словно сестра-близняшка своему братцу, объятой страхом, подобно возлюбленной, которой назавтра предстоит потерять любимого. Но ни их мечты, ни их кошмары не зависели от повседневности. Некий дурной сон, наполненный ледяной тьмой, приглушённым цветом крови вокруг и чёрно-золотым бархатом перед глазами, отравил существование Флипа, укорачивая день, торопя заход солнца, – и всё с тех пор, как в гостиной «Кер-Анны» он выпил оранжад, поданный суровой Дамой в белом. Сверкание бриллианта над краем стола, подтаявший ледяной кубик, засиявший меж трёх бледных пальцев… Сине-красный ара, молчаливо сидящий на жёрдочке, его крыло с подкладкой из белых перьев, тронутых розоватым, как мякоть персика, налётом… Пылкий подросток переставал доверять собственной памяти и расцвечивал эти картинки в фальшиво-яркие тона. Так в наших снах мы иногда сгущаем до синевы зелень древесных крон, а в некоторых тонах и оттенках нам явственны отзвуки реальных страстей.

Этот визит был полон тягостных впечатлений. Даже воспоминания об ароматных снадобьях, тлевших в чаше для благовоний, долго перебивали ему аппетит, вызывали обонятельные галлюцинации:

– Вэнк, тебе не кажется, что креветки нынче отдают росным ладаном?

Разве приятно вдруг очутиться в наглухо замкнутой комнате, пробираться ощупью среди мягких бархатистых предметов? А какое удовольствие в неуклюжем побеге, когда выскакиваешь из этого сумрака под снопы солнечных лучей, внезапно обрушивающихся на плечи? Нет, всё это нисколько не походило на наслаждение, скорее – на страдания должника, терзаемого кредиторами…

«Я обязан отплатить ей любезностью за любезность, – однажды утром сказал себе Флип. – Ничто не даёт мне права вести себя по-свински. Мне нужно положить цветы к её дверям и более об этом не думать. Но вот какие цветы?»

Китайские астры в саду и бархатистый львиный зев показались ему недостойными этой чести. На исходе августа лишились лепестков дикая жимолость и клематисы, обвившиеся вокруг стволов осины. Но во впадине между дюнами он видел озерцо песчаного синеголовника с голубыми цветками и лиловым хрупким стеблем, вполне годящегося для того, чтобы называться «зеркалом глаз Вэнк».

«Синеголовник… Я его видел в медной вазе у госпожи Дальре… А можно ли его дарить? Ведь это ни дать ни взять чертополох! Я положу букет к решётке ворот… А входить не стану…»

С предусмотрительностью, достойной его шестнадцати лет, Флип дождался дня, когда Перванш, почувствовав усталость и лёгкое недомогание, улеглась в тени, капризная и томная, с фиолетовыми тенями под глазами, и отказалась от прогулки и купания. Втайне от всех он срезал и связал в букет самые красивые стебли, немилосердно изрезав руки жёсткой, как железо, листвой. И тёплым бретонским утром, когда землю заволокло лёгкой дымкой, а море оделось в бесплотно-молочные тона, он оседлал свой велосипед. В неудобных белых полотняных панталонах и в самом красивом шерстяном свитере крупной вязки он подкатил к стенам «Кер-Анны», пригнувшись прокрался к решётке ворот, чтобы подбросить цветы, словно избавляясь от опасной улики. Он рассчитал, как вернее бросить свою ношу, подметил место, где стена близко подходит к дому, и, раскрутив руку, словно пращу запустил букет в воздух. Раздался крик, затем шаги по усыпанной гравием дорожке, и сдавленный от гнева, но тотчас узнанный им голос произнёс: