— Это я себе не доверяла, — возразила Виола грустно. — Мне казалось, что ты можешь дать так много, а я так мало. Красота жертвы так часто превращается в будничную, мелочную пытку. Не могла я допустить, чтобы ты так заплатил за любовь ко мне. В любви так много зависит от женщины, — больше, чем ты думаешь. От нее зависит сохранить любовь мужчины надолго живой, радостной, всегда чуткой и отзывчивой. А я на себя не надеялась. Я боялась, что скоро устану, слишком устану идти с тобою всегда и во всем в ногу. А это — важная часть той задачи, о которой я говорила. Помнишь, как я раз устала от верховой езды и уснула? И в другой раз тоже. И ты сказал со смехом: «Вечно ты устаешь, Ви, это скучно, наконец!» Помнишь?

— Да, — отвечал отрывисто Джон. — Но нам теперь надо решить… Что ты будешь делать? — Его раздражение все усиливалось, какое-то тупое отчаяние охватило его.

Виола почти машинально повторила слова Джона:

— Что мы будем делать теперь?

Она крепко ухватилась за солнечные часы, словно ища поддержки.

— Не можем мы продолжать жить так, — сказал жестким тоном Джон.

— О продолжении не может быть и речи с той минуты, как ты сказал, что я «обманула твою любовь».

— Все это можно уладить очень просто, — продолжал с хмурой настойчивостью Джон. — Нам надо обвенчаться.

Виола посмотрела на него, на это угрюмое лицо и печальные глаза — и вдруг припала лицом к камню и разразилась рыданиями.

Новый прилив раздражения овладел Джоном. Это раздражение подготавливалось всю неделю неприятностями из-за должности, взволновавшей его беседой с Кэролайн, тревожными мыслями насчет жизни с Виолой.

— Боже, что за дьявольская неделька!

Но, слушая всхлипывания Виолы, он искренно хотел как-нибудь снова наладить все, помириться с нею.

Она, наконец, подняла лицо, забыв утереть слезы. Губы ее мучительно дергались.

— Ты в самом деле хочешь, чтобы мы обвенчались?

— Конечно. Это — самый лучший выход.

— Но ты сказал, что я обманула твою любовь?

— А как прикажешь назвать это? — пытался оправдаться перед самим собою Джон. — Как прикажешь назвать это, если женщина добровольно предпочитает быть в жизни мужчины тем, чем желала быть ты?

— Джон!

— Теперь дело идет о целой жизни — и твоей, и моей. Зачем же недоговаривать правду?

— Так правда в том, — подхватила Виола так же запальчиво, как он, — что ты считаешь долгом жениться на женщине, которая стала твоей любовницей? Ни слова о любви, ни слова сожаления о том, что побудило меня согласиться на самую унизительную роль в твоей жизни вместо роли почетной! Я любила тебя здесь, в этом саду, и в нашем коттедже самой лучшей любовью, на какую способна, и ты отвечал мне тем же. А теперь? А теперь ты клеймишь эту любовь, как позорную, говоришь, что я обманула тебя, но в залог прощения предлагаешь мне стать твоей законной женой! Я старалась думать только о твоем счастье, никакая любовь не может сделать больше. Я добровольно шла на унижения. Я бы, как женщины древних времен, с радостью пошла на пытку ради спасения любимого, я бы вынесла тяжесть всеобщего презрения. А ты думаешь, для женщины моего склада это легко? Думаешь, я не проклинала себя подчас за то, что не рискнула всем, не взяла от своего часа все, что можно, не беспокоясь о том, чем это кончится в будущем? Мой «подвиг» оказался ненужным, это я сейчас вижу, но побуждения у меня были достойные. Я просто честно ошибалась. И, отдав все, что могла, я должна отказаться от твоего великодушного предложения. Не надо благотворительности, мой друг. Я слишком горда — слышишь ты? — чтобы ею воспользоваться.

Джон схватил ее за руки.

— Что ты хочешь сказать?

— Хочу сказать, что была твоей женой, пока ты любил меня, — так я смотрела на себя, не знаю, как смотрел ты. Не могу начать теперь любить по-иному. Я не чувствовала себя старой до сегодня. А сейчас…

Она с трудом усмехнулась.

— Ты хочешь сказать, что это — конец? — спросил Джон, не веря своим ушам.

— Ты знал это не хуже меня уже тогда, когда ожидал меня здесь. Тому, кто любит, как я, нетрудно прочесть на лице любимого человека каждую мысль, угадать каждое настроение. Ты меня почти ненавидел в ту минуту, когда я пришла, потом — почувствовал презрение. В твоих глазах я казалась тем, чем никогда не была на самом деле. Никогда бы не поверила, что ты можешь посмотреть на меня такими глазами. Твое предложение жениться на мне было сделано именно так — оскорбительно для меня. Между нами нет прежнего единения. Твоя тревога за свою карьеру уже отчасти нарушила его, а сегодняшний день — убил окончательно. Хватит с нас объяснений и взаимных упреков… Простимся по-хорошему.

Джон, наконец, уразумел, что она говорит вполне серьезно. В залитом солнцем кусочке сада, за живыми зелеными колоннами тисов вдруг стало ужасно темно и холодно.

— Виола… — он заикался. — Все меняется… изживается… Но эти два года… Мы не можем расстаться. Я не хочу, слышишь?

Он схватил ее в объятия.

— Что за глупости ты тут наговорила относительно нашего брака… я докажу свою любовь, когда мы будем навсегда вместе. С моей стороны было низостью злиться из-за этой должности, даже упоминать о ней низко. Виола… неужели ты можешь забыть… что мы… что на этом самом месте мы любили друг друга — в первый раз.

Она тихонько высвободилась.

— Оттого-то и лучше нам разойтись… Ради этой самой любви. О, милый, родной мой, я слишком многим была для тебя, чтобы примириться с чем-то меньшим. И я отдала тебе все лучшее — мне больше нечего дать.

Закат медленно озарил сад, вечер наступал быстро и незаметно.

— Нам пора вернуться в дом, — сказал охрипшим голосом Джон.

Они прошли мимо темных тисов к выходу. Виола обернулась, посмотрела на этот рай, из которого они навеки изгонялись. Она словно окаменела от боли.

Джон смотрел не на сад, а на нее. И как будто прочел в ее глазах мысль о потерянном рае, о мечте, которые он сам выковал и которые теперь изгоняли его.

«Но что же я сделал? — спросил он себя с гневом. — Я был верен ей! Я хотел на ней жениться!»

Виола прошла вперед. В доме они встретили Хериота. Джон молча наблюдал, как она играла привычную роль любезной светской женщины. Слышал, как в ответ на какие-то слова Виолы Хериот заметил:

— Да, давненько это было! Время — грозный неприятель! И никто из нас уже больше не молод, как был тогда.

А Виола отозвалась тихо:

— Я перестала сражаться с годами — пускай берут свое.

Джон вышел, уехал обратно в Лондон, и оттуда телеграфировал извинение леди Карней.

Виоле он написал. Но она не ответила.

Он поехал в их коттедж, но нашел его заколоченным, пустым, брошенным. Обрывки бумаги валялись в садике, который Виола так любила.

Джон терзался ужасно. Не мог освоиться с мыслью, что он звал, а Виола не хотела прийти на зов. Это было чудовищно невозможно. Она должна откликнуться.

День и ночь ее образ преследовал Джона. Она являлась перед ним такой, какой он увидел ее впервые, с ее немного загадочной веселостью, грацией, милой естественностью. Боль утраты того, чем обладал так всецело, была нестерпима. Видел он Виолу такой, какой она бывала в их саду любви, и такой, какой она пришла туда в последнее свидание.

— Нет, я не могу отказаться от нее, и не отдам ее! — Но в этом вопле было жалкое бессилие, и Джон понимал это.

Он снова написал Виоле и послал письмо с нарочным. Но гонец приехал обратно с известием, что миссис Сэвернейк как ему сообщил дворецкий, уехала из Англии на два года.

Джон отправился в клуб, боясь одиночества. Мэннерс подсел к его столу.

— Я слыхал, что миссис Сэвернейк уехала за границу? — сказал он Джону непринужденным тоном.

— Да, на целых два года.

Мэннерс изучал застывшее, измученное лицо Джона.

«Трудно бедняге, — подумал он. — Видно, между ними все кончено. Тем лучше для его будущности. Теперь Вэнсток даст ему назначение. Я его заставлю сегодня же подписать. Это немного утешит Тэннента. У меня слабость к этому парню. Он остер, как горчица, и в нем есть порядочность. Раттер же слишком любит эффектные позы. Парламент — не кинематорграф».

Придя домой вечером, Джон нашел письмо лорда Вэнстока. Ему предлагали желанное место.

Он стоял у стола, тупо глядя перед собой. Вот она — та чечевичная похлебка, за которую он продал свое первородство, как Исав. Продал счастье. Ясно вспомнил последнюю субботу, когда ехал к Виоле, не тая от себя, что она — препятствие на его пути. Теперь препятствие исчезло, дорога свободна и… в душе пусто.

В запоздалой тоске он задавал кому-то незримому вопросы, которые все мы задаем в свое время: зачем ему дан был дивный дар — и не дано было оценить его? Зачем все эти бесполезные страдания? Зачем в человеческой душе такая смесь высокого с низменным?

— Что я сделал, за что так мучаюсь? — бормотал он.

Он ничего не делал. Вот в чем его вина. Он брал то, что ему давали. А давал ли он?

Джон отгонял эти мысли, испуганно цеплялся за жалость к себе. Одиночество, как ледяной туман, обнимало его со всех сторон и некуда было бежать от него.

Его простили. И от этого ему не убежать никогда. Не было больше возле него человека, которому он бы мог сказать: «Все хорошо, все забыто» — и радоваться, что смягчил чужую муку.

Он все стоял и смотрел куда-то в пространство. Как в бреду, проходили перед ним видения последних лет — лица Кэро, матери, Виолы.

Он вдруг вздрогнул. Ощутил с новой силой тишину комнаты, пустоту этой ночи.

Сел к письменному столу, придвинул бювар… Обрывки мыслей, фразы, что он говорил сам себе, что говорили в разное время мать и Виола, бились в усталом мозгу.

Одна из этих фраз упорно возвращалась — и он вслушивался в нее с болезненным смирением. Слова той, что когда-то молила о капельке понимания и привязанности — и ушла с пустыми руками.