— Извините, — оттолкнула Джинни влетевшая в палату сестра. Она схватила шприц, всадила его в бедро миссис Бэбкок и повернулась к Джинни:

— Идите домой. Миссис Бэбкок проспит до утра.

— Я только что пришла, — возразила Джинни, — и даже не поздоровалась с ней.

— Ничем не могу помочь.

— Что это все-таки за болезнь?

— Вы еще не разговаривали с доктором?

— С доктором Тайлером?

Это был врач, несколько десятилетий лечивший всю их семью. Он, кстати, принимал и саму Джинни.

— Тайлер уехал.

Доктор Тайлер уехал? Не может быть! Неужели он бросил их семью, когда они так нуждаются в помощи? Невероятно…

— Кто ее лечит?

— Фогель. Новый гематолог. Я не имею права обсуждать болезни пациентов. Поговорите с ним.

— Почему? Вы ведь кое-что в этом смыслите?

Сестра презрительно оглядела деревенское пестрое платье, фыркнула и умчалась, как разгневанный марафонец.

Миссис Бэбкок услышала, как хлопнула дверь, но не шелохнулась, решив обмануть мисс Старгилл, чтобы не заниматься проклятой трудотерапией. Хотя в последнее время она значительно продвинулась вперед, у нее не хватало духу решительно сказать молоденькой медсестре, что она предпочитает в одиночестве зализывать свои раны, — как кошка. Эти девочки думают, что поступают правильно, подбадривая больных, заряжая их своей энергией, болтая о своих школьных делах и личных переживаниях. Они ошибаются. Но какая мать стала бы их разочаровывать? Да, эти девочки в полосатых фартучках совсем не похожи на Джинни, какой та была в их возрасте. Именно это и нравилось миссис Бэбкок. Поэтому она дважды в неделю притворялась, что ей нравится вышивать. Девочки составляли ей компанию, а Джинни всегда была слишком скрытной. Конечно, ей было что скрывать. Когда же она упустила свою дочь? Миссис Бэбкок слушала болтовню волонтерок, вертела пяльцы и думала о Джинни. А может, переступая порог родного дома, эти веселые девочки тоже становятся мрачными и дерзкими?

Джинни всегда была трудным ребенком. На Карла и Джима, когда они были маленькими, достаточно было сердито посмотреть — и они уже просили прощения. А вот Джинни… та просто отворачивалась и молчала. Мальчики были предсказуемы. Карл дослужился в Германии до капитана, был, как Уэсли, дисциплинирован и умен. Джиму приходилось заставлять себя работать, чтобы приобщиться к реальной жизни. Сейчас он рубит в Калифорнии сандаловые деревья. Однако без дивидендных чеков, которые оставил отец, ему пришлось бы нелегко. Самой трудной была Джинни, ее средний ребенок. Никто не знал, как подойти к ней, в чью роль она вжилась в эту минуту. Джим тоже иногда заявлял, что совсем не в восторге от буржуев-родителей, но то, что делала Джинни, переходило все границы. Родители никогда не могли угадать, кем их считает сегодня дочь: отъявленными негодяями или благородными людьми.

Единственное, в чем дети были заодно, — в требовании к родителям не меняться. Сами они следовали то одной, то другой моде, меняли прически, исповедовали новые идеологии, но родителям это было запрещено, потому что дети подсознательно нуждались в чем-то стабильном, надежном, во что можно было уткнуться головой. «Мама, — запищали бы все трое, выскажи она мысль, которой от нее не ждали, — ты непоследовательна!» Им и в голову не приходило, что больше двух минут подряд они сами последовательными не бывают.

Наверное, мисс Старгилл все еще здесь, притаилась в палате и ждет со своими пяльцами. Ну нет! Миссис Бэбкок себя не выдаст, не приоткроет глаза! Какое ребячество! Как в детстве, когда не хочешь вставать в воскресенье утром. Пора выбираться отсюда, а то совсем впадешь в детство!

Миссис Бэбкок почувствовала, что кто-то сидит на ее кровати. Она осторожно приоткрыла один глаз. Это явно не мисс Старгилл. Во-первых, она не способна так долго сидеть неподвижно, а во-вторых, этот «кто-то» не в белом халате. Похоже на Джинни. Может быть, это сон? Или галлюцинация? Она ведь столько думает о дочери. Миссис Бэбкок широко раскрыла глаза. Да, это Джинни. Усталая, несчастная с виду Джинни, в пестром деревенском платье с низким вырезом и кружевами на лифе. Какую роль она играет на этот раз? А волосы? Что она с ними сделала? От природы вьющиеся, коротко стриженные волосы торчали во все стороны, как у негритянки, зажавшей в руках неизолированный провод. Эти кудряшки так нежно обрамляли ее румяное личико в детстве! Джинни потратила не меньше трех лет, стараясь выпрямить их огромными, как рулон туалетной бумаги, розовыми бигуди. Отец подразнивал ее, утверждая, что из-за этих кудряшек у нее в голове словно проделаны дырки. В модных журналах ее теперешнюю прическу называют «свободным стилем». Выглядит ужасно, но не хуже, чем те прически, с которыми она щеголяла последние двенадцать лет: нелепый хвост, когда стала чиэрлидером в школе; высоченный начес, когда шлялась с противным мальчишкой Клойдом, — начес делал ее голову вдвое больше, и требовалось минут тридцать, чтобы избавиться от него перед сном; строгий пучок, когда она приезжала на каникулы из университета; коса с лентой, когда притащила в дом ту несчастную девочку Холзер и пикетировала завод Уэсли. Честное слово, если бы Джинни слушалась мать, она выглядела бы куда приличней.

Миссис Бэбкок едва сдержалась, чтобы не предложить Джинни намочить волосы и попробовать придать им более привлекательный вид. Но в последний момент поняла, что куда важней прически сам факт присутствия дочери здесь. Что она делает в этой палате? Миссис Бэбкок не могла ничего придумать и решила, что видит сон. Джинни в Вермонте и приезжает в Халлспорт, только когда этого нельзя избежать. Конечно, это наркотик… Ей ввели наркотик…

Дверь распахнулась, влетела мисс Старгилл, пошепталась о чем-то с Джинни, но миссис Бэбкок ничего не услышала, забывшись настоящим сном.

Утром ее разбудила миссис Чайлдрес. Миссис Бэбкок не понимала, зачем просыпаться так рано, если потом целый день нечего делать, разве что лежать и дремать. Но таково было правило, и не ей нарушать его.

Миссис Чайлдрес посчитала ей пульс, деловито глядя на свои огромные мужские часы. Этот ритуал успокаивал миссис Бэбкок. Другие органы могли барахлить, но верное сердце исправно качало кровь. Более восьмидесяти тысяч раз в день оно сжималось и расширялось, заставляя циркулировать по измученному телу почти семьдесят тысяч кварт больной крови. Подари ей Бог нормальную жизнь, оно отстучало бы еще два с половиной миллиарда раз. (Все эти сведения миссис Бэбкок почерпнула из «Семейной энциклопедии».)

— Почему вы будите меня так рано? — спросила она.

— Так принято. — Миссис Чайлдрес закрыла глаза, подсчитывая пульс миссис Бэбкок. — Так принято. — Она закатала рукав ночной рубашки, надела манжету и стала измерять давление. Каждое утро — одно и то же; точно так же ей измеряли давление в приемном покое, когда она впервые узнала, что у нее не простое кровотечение, а тромбоцитопеническая пурпура. Тогда сам доктор Фогель, белокурый, краснолицый, задыхающийся от быстрого шага, измерял ей давление. Потом авторучкой начертил у нее на предплечье круг диаметром пять сантиметров и через каждые пятнадцать минут подсчитывал крошечные синяки. При норме пять их было несколько дюжин. Во времена пересадки сердца этот допотопный способ показался ей очень странным. С того дня крошечные кровоподтеки — петехии, как их называл доктор Фогель, — появились на всем ее теле. Они росли и сливались в огромные синяки, менявшие цвет.

Миссис Чайлдрес еще не измерила давление, а желтые, зеленые, черные и вишневые синяки на руке миссис Бэбкок тупо заныли. Боль растеклась по всему телу, заставив ее застонать.

— Простите, дорогая, — не отрывая глаз от стрелки, пробормотала миссис Чайлдрес. Она была хорошим человеком. Миссис Бэбкок была рада увидеть, что ее будит не мисс Старгилл, а опытная пожилая миссис Чайлдрес. Но главное — ее муж работал на военном заводе, и медсестра гордилась тем, что меняет тампоны в носу у жены самого покойного майора Бэбкока. Миссис Чайлдрес знала, что такое боль, страдая время от времени от ишиаса, и была гораздо терпеливей, чем мисс Старгилл. Хотя… у стремительной девушки была перспектива исправиться. Заведет несколько малышей, перенесет сотрясение мозга или еще что-нибудь в этом роде и станет не менее сострадательной.

Миссис Чайлдрес записала что-то на карточке и подняла ланцет. Миссис Бэбкок вздрогнула, как собака Павлова перед очередным опытом.

— Надо, — твердо сказала медсестра. — Сегодня — анализ на свертываемость.

— Но вы же вчера его делали!

— Не вчера. Три дня назад. — Миссис Чайлдрес ловко уколола палец на левой руке миссис Бэбкок.

«Я для них — как подопытный кролик, — подумала та. — Не на ком больше ставить опыты». Медсестра приложила к кровоточащему пальцу кусочек ваты и ободряюще улыбнулась. Конечно, все эти обходы, анализы, уколы, медикаменты — все очень надоело миссис Бэбкок, но кровотечение все-таки остановили.

Она никогда не могла похвастаться умением ощущать время, даже когда была здорова. Уэсли — совсем другое дело: он мог назвать не только число, месяц и год, но даже точное время вплоть до минут, не глядя на часы. Муж относился ко времени как к драгоценному ресурсу и редко делился им с чужими. Его ограбили. Сердце перестало биться значительно раньше, чем отстучало 2,5 миллиарда ударов.

Здесь, в больнице, не было ничего, ради чего стоило бы отсчитывать дни. Не было фотографий, напоминающих ей о детях или об Уэсли, когда он был красивым молодым офицером, или о седом сумасшедшем отце, или о дюжине других близких ей людей. Дома она целыми днями могла ничего не делать — только слоняться по комнатам, вспоминая прошлое. Здесь, в сверкающей чистотой больнице, в этой безликой палате, у нее не было прошлого.

Будущего не было тоже. Она или умрет здесь, или уйдет, если станет полегче. Больница — как станция пересадки, чистилище настоящего.