— Откуда ты знаешь?

— Ленка сказала.

— У Ленки язык как помело.

— Это правда или неправда? — настаивала Саша.

— Допустим.

— Андрей! — со стоном восклицает моя дочь. — Зачем ты берешь в долг, если не можешь отдать?

— Затем, что хотел сделать тебе приятное, подарить цветы, смешные игрушки, сводить в кафе и прочее. Доставить удовольствие. Напрасно старался?

— Нет, то есть да, — путается Саша.

— У меня, между прочим, — капризно, с вызовом говорит Андрей, — последние джинсы на излете. И кроссовок нет, и ветровка позорная.

— Может, тебе стоит пойти поработать? — предлагает Саша. — Пусть временно, пусть на простую должность, но хоть долги отдать и одежду купить. Тебя Олег звал и Лешка.

— Сколько раз тебе повторять! — повышает голос Андрей. — Ты в состоянии запомнить: стоит понизить планку претензий, дорога вверх будет закрыта, останется только вниз скатываться. Чтобы я пошел к Олегу в охранники? Он старший менеджер, а я пропуски проверяю! Так ты меня видишь? Большое спасибо!

На цыпочках я возвращаюсь в свою комнату. Через несколько минут слышу, как хлопает входная дверь. Рассерженный Андрей выскочил из квартиры. Сашка плачет у себя. Дочь рыдает, а я потираю руки. Это ли не кошмар? На самом деле я, конечно, не праздную пиррову победу, а скулю от жалости к Сашке. Меня раздирают противоположные чувства, мне хочется броситься к дочери, утешить ее, рассказать все, покаяться. Нельзя. Если бы Сашке нужны были мои утешения, она бы прибежала сама. Ей больно, моей девочке.

…Как-то мы отдыхали на юге. У Сашки над коленкой вскочил прыщик. Через несколько дней прыщик превратился в громадный фурункул. Верная принципу не заниматься самолечением, я с дочерью отправилась в поликлинику. Там велели прикладывать ихтиоловую мазь, через несколько дней прийти — фурункул будут вскрывать, попросту — давить. Посмотрев на антисанитарию врачебного учреждения, я решила давить сама. Хозяйка квартиры, которую мы снимали, держала Сашку, а я выдавливала гной. Как дочь кричала! От дикой боли Сашка корчилась, вырывалась и кричала так страшно, как не слышали никакие фашистские застенки. Я давила и давила, пока не пошла чистая кровь, без гноя. Точно в страшном сне, накладывала дезинфицирующую мазь, делала повязку. Дочь тряслась, икала, глаза у нее были бешенные и усталые одновременно. Я прижимала малышку к груди, твердила что-то успокаивающее, приказывала себе не плакать, не распускать нюни. Сейчас у Сашки на ноге едва заметный круглый шрамик, фурункулеза, то есть множественных высыпаний, которыми нас пугали, не случилось. Я все сделала правильно. И чем гнойный фурункул отличается от Андрея? Еще вопрос — что больнее выдавливать.


По законам диалектики количество моих усилий должно было перейти в качество. К тому и шло, на то я и рассчитывала. Но жизнь часто не подчиняется философским аксиомам, а следует другим правилам. Например, драматургическим принципам, ведь в пьесе должен присутствовать момент кризиса, конфликта, когда скрытые течения вырываются наружу. У нас так и случилось. Наверное, добавилось и то, что я дьявольски устала от двойной жизни, от актерства, от необходимости закрывать глаза на страдания дочери. Правильнее сказать, что я не понимала, как устала, ведь постоянно занималась самовнушением, самоуспокоением, самоуговорами. Точно неправедный схимник, на людях благочестивый молельщик, а в тишине кельи — заядлый онанист.

В литературе, в драматургии, чтобы вспыхнул пожар конфликта, требуется запал в виде конкретного поступка или художественной детали — материального предмета. Вспомните злополучный платок у Отелло или браслет в драме Лермонтова «Маскарад». У нас художественной деталью стала брошь.

Большой ценности брошь не имела, это еще моя мама выяснила. Низкопробного золота овальная блямба, в центре большой камень, по кругу мелкие — и все нечистой воды. Ювелирная работа — отнюдь не Фаберже — грубовата и кустарна. Это брошь моей бабушки, которая умерла, когда мне исполнилось три месяца. Бабушка еще увидела внучку, а я бабушку, естественно, не помню. Есть фотография, на которой бабушка в светлой блузке и этой брошью под воротником.

В детстве, когда мама меня особенно обижала, наказывала — до слез — я пряталась в комнате, доставала фото и жаловалась бабушке:

— Если бы ты была жива! Если бы ты была с нами, она бы надо мной не издевалась!

Жалуясь умершей бабушке, я испытывала своего рода молитвенное удовольствие, которое, наверное, испытывают в храме перед иконами. Когда у меня появилась своя дочь, я поняла: во-первых, что мама надо мной вовсе не издевалась, и требования ее были нормальны, все запреты шли только мне во благо; во-вторых, моя рыдающая в соседней комнате малолетняя дочь, от наказания не помрет, а только лучше станет.

Вплеснув свои горести бабушке на фото, я доставала брошь, прижимала к груди (очень патетично!), клала на ночь под подушку. Брошь была моим оберегом, ниточкой, связывающей с бабушкой, которой я приписывала идеальные до приторности качества.

В современном женском костюме броши мало участвуют. Я их не ношу, и бабушкину никогда не надевала. Она покоилась вместе с моими немногочисленными украшениями из драгоценных металлов в палехском ларце. Шкатулка с бижутерией у меня раз в пять больше, чем золотосеребряное хранилище. Исчезни брошь в других обстоятельствах, я погоревала бы, но истерик точно не закатывала. Ведь я уже давно выросла, детские обереги потеряли сакральность.

Я ковыряла пальцем в палехском ларце, отыскивая сережки с речным жемчугом, которые хотела надеть. Чего-то не хватало, я не могла понять чего. Отыскала сережки, а чувство утраты не проходило. Брошь бабушкина! Меня точно молния ударила. Нет, не правильно. Не внешний удар был, а изнутри. Будто внутри меня взорвался огненный шар и опалил с головы до ног. Как только кожа удержала рвущееся пламя. Подняла голову, посмотрела на себя в зеркало — лицо красное, губы дрожат, глаза бегают. Сознание вследствие короткого замыкания тоже отключилось — никаких тебе политик, продумывания каждого шага, слова, поступка. Только рвущееся наружу пламя-ненависть. Не было никаких самооправданий: «Не могу больше!», никаких призывов к благу дочери: «Только ее интересы должны стоять во главе угла!» и тем более никаких интриганских умозаключений: «Как можно использовать эту ситуацию?»

Я рванула из комнаты, подбежала к их двери, затарабанила, не дожидаясь ответа, распахнула дверь. Прежде я вообще старалась не переступать порог их комнаты. Знаю, как ценится и дорого личное закрытое пространство в молодости. Моя свекровь могла распахнуть дверь в нашу комнату когда угодно: «Маня, ты картошку посолила?»

Хорошо, что дети не любовью занимались, а сидели: Сашка на диване, Андрей у стола. Вроде ссорились, но мне недосуг было разбираться.

— Андрей! — начала я резко. — Брошь, которую вы взяли, не имеет антикварной или прочей ценности.

— Мама, ты чего вдруг, ты о чем? — удивленно спросила Саша.

Я не повернула к ней головы и смотрела на Андрея.

— Больших денег за нее вы получить не можете. Но эта вещь, эта брошь мне очень дорога.

— Не понял, — стушевался воришка и отвел глаза.

— Вы все прекрасно поняли! — выкрикнула я и постаралась взять себя в руки.

— Мама! — снова позвала Саша.

Я резко дернула рукой, отмахнулась от дочери: «Не встревай!»

— Андрей! Я вынуждена поставить вас перед выбором. Либо брошь моей бабушки возвращается в наш дом, либо все ваши прежние воровские подвиги, прекрасно мне известные, становятся достоянием Александры.

«“Становятся достоянием” о знании — можно так сказать?» — мелькнуло в моем филологическом мозгу.

— Ма-а-а-ма?! — протянула Сашка.

И я опять не удостоила ее вниманием.

— Андрей! Я отдаю себе отчет, что вернуть брошь, не внеся денег, вы не можете. Вопрос только один: «Сколько?» Я готова вам выдать сумму. Сколько? Пожалуйста, не пытайтесь юлить, строить из себя оскорбленную невинность! Сколько? У вас выбор: назвать мне сумму или сейчас я перечислю каждый случай, когда вы тащили деньги из шкатулки, из моей сумки, выносили наши вещи из дома.

Какие вещи? С чего мне взбрело про них выпалить? Но если на досуге, которого у Андрея было хоть отбавляй, покопаться в нашей квартире, то многое можно найти. Мы потом не досчитались и книг старинных, и статуэток, и фарфора. Удар попал в цель.

— Если вы настаиваете, — пробормотал Андрей.

— Я решительно настаиваю!

— Пятнадцать тысяч.

— Ого! Пятьсот долларов! Хорошо. Сейчас вы их получите.

— Андрюша! Мама! — безуспешно пыталась привлечь наше внимание Саша. — Объясните мне, что все это значит!

Андрей и я остались глухи к ее призывам. Надо отдать должное Андрею. Светский лев умел держать марку в самой позорной ситуации. Он выглядел не посрамленным, а как будто бы вынужденным исполнять роль неприятную и навязанную. На меня же вдруг напал приступ высокопарного слово изъяснения, совершенно не принятого в современном общении, хоть и желчно-язвительного.

— Соблаговолите, сударь, выйти в переднюю. Там вы получите оговоренную сумму.

Андрей ждал меня в прихожей. Рядом была Саша, я слышала, как она умоляет Андрея:

— Милый, родной, скажи мне, что случилось, что происходит?

А я листала словарь Брокгауза и Эфрона, в котором между листов были спрятаны деньги от ренты. В собственное белье я уже прятала — Андрей нашел и часть денег украл. Не упоминала об этом, противно.

— Вот! — вышла я в прихожую и протянула деньги.

Андрей их взял, порывисто обнял Сашу, отцепил ее от себя и скрылся за дверью.

Больше я Андрея не видела. И бабушкиной брошки тоже.


Пережитые волнения находились за пределами моих сил, потраченных на многомесячное интриганство. Я ушла в свою комнату, громко хлопнув дверью. Никого не хотела видеть, слышать. Свою дочь — в первую очередь. Но Сашка скулила под дверью, скреблась: