— Пожалуйста, мама. Я не помешаю тебе. Мне страшно одной в этом огромном доме.

— Включи свет и телевизор. Не выдумывай, Аля. Страхов нет, ты сама их себе нафантазировала. Надо посмотреть, что ты там читаешь. В конце концов, сделай уроки.

— Я все сделала и даже наперед. Антон Осипович тоже задержался на два урока по фортепиано вместо одного… Я не могу уснуть, мама. Мне страшно. Здесь совсем никого нет. Когда ты приедешь домой?

— Мне некогда слушать твое очередное нытье. Ты взрослая девочка, найди себе чем заняться.

Она просто положила трубку. А я так и видела, как на ее невозмутимом лице не дрогнул ни один мускул, как поправила очки и, цокая каблуками, пошла в свою лабораторию. Я в настойчивой ярости набрала номер снова, а потом еще и еще. Наперекор ей. Пусть слышит, как трещит проклятый аппарат, пусть ей сообщают о моих звонках каждые пять минут. Но она ни разу мне так и не ответила, за что моя ненависть поднялась еще выше на одну ступень. Я, швырнула аппарат на пол и побежала в комнату покойного отчима (я всегда называла его папой), обнимала любимую фотографию и рыдала на его кровати до самого утра, пока не уснула в спальне, пахнущей стерильной чистотой и уже давно утратившей его запах…запах улыбок и счастья, запах детства. Мое почему-то оборвалось именно тогда, когда его не стало и мы вернулись с похорон, а потом спустя несколько дней, перед тем как сесть в машину, чтобы уехать навсегда, моя бабушка поцеловала меня в макушку и тихо сказала:

— Алечка, ты взрослей, моя девочка. Взрослей. Ты все сумеешь и сможешь сама. Ты очень красивая, умная, талантливая и очень сильная. Ни за что музыку не бросай, никогда не бросай — ты станешь знаменитой, вот увидишь. У тебя на роду написано…мне карты все сказали. Прощай, моя хорошая.

Я бежала за машиной, вытирая слезы, а она махала мне сморщенной рукой через заднее стекло. Больше я никогда ее не видела — бабушка умерла через два месяца после папы. А мать всё же забрала меня к себе в клинику. Ей пришлось, так как меня и в самом деле стало не с кем оставить, а может, ей осточертели мои звонки и истерики. Я думаю, она не раз потом пожалеет об этом или возненавидит сама себя, хотя вряд ли такой человек, как моя мать, умеет ненавидеть. Скорее, презирать.

Едва я осталась одна в небольшой комнате, выделенной мне неподалеку от ее кабинета, то тут же бросилась к лаборатории, вспомнив о мальчике с глазами загнанного волчонка и всклокоченными черными кудрями. Сняв туфли, я кралась туда на носочках, выглядывая из-за угла и прячась обратно, едва завидев медперсонал или охранников, а потом снова мелкими перебежками от стеночки к стеночке, пока не добралась до больших стеклянных дверей, которые оказались запертыми на ключ.

Неподалеку, из соседнего кабинета доносились мужские голоса, и я заглянула туда, тут же отпрянув назад.

— Та оклемается он. Тот еще выродок живучий. Я боюсь его теперь. Ты видел, что он с Василичем сделал? Места живого на нем не оставил. Пятьдесят три колото-резаные в лицо и в шею. Психопат гребаный. Кто знает, что ему завтра в голову взбредет.

— Василич заслужил. Я б сам ему яйца оторвал, если б не грымза наша. Как жена с сыном приезжали, так мне и хотелось ему глаза повыковыривать, чтоб не смотрел на Лёлика моего.

Я сильно-сильно зажмурилась. Мама говорит, если плохие слова слышишь, нужно уши руками закрывать, а если скажешь, то срочно рот мыть с мылом и больше никогда не говорить.

— О мертвых или хорошо, или ничего. Давай лучше помянем доктора.

— У тебя есть?

— А то. Пошли к мне в подсобочку, я и огурчиков бочковых с погребка достал.

— А если сучка придет проверить?

— Не придет, у нее две операции сегодня и дочка ее здесь.

Это они мою мать так обзывают? Захотелось кинуться на них с кулаками, но это означало себя обнаружить, и я не произнесла ни слова.

Юркнув за угол, когда они ушли, я подбежала к столу и стянула ключи.

Открыла стеклянную дверь и так же аккуратно заперла ее за собой изнутри. Прокралась ко второй толстой деревянной двери, ведущей в помещение для подопытных животных, и та оказалась незапертой, я толкнула ее двумя руками, пытаясь разглядеть в полумраке куда идти. Над стенами стояли клетки с собаками, обезьянами и разными грызунами, которые притихли, едва я вошла в помещение. Я медленно прошла мимо них, чувствуя, как щемит где-то внутри от жалости и невыносимо хочется их приласкать, но едва я протянула руку к одной из клеток с обезьянками, животное тут же метнулось в угол и задрожало. Потом я пойму, что они боялись тех, кто протягивают к ним руки, потому что они причиняют им невыносимую боль. И я пошла к дальней двери, распахнутой настежь. Двери, за которой находился большой вольер из железной сетки, я бы назвала его клеткой. Шаг за шагом, склонив голову, я подходила все ближе и ближе, стараясь рассмотреть, кто там, и вздрогнув, когда засветились в темноте волчьи глаза. Подошла вплотную к клетке и присела на корточки, заметив фигуру мальчика на голом кафеле рядом со зверем. Волчица тихо зарычала, когда я коснулась клетки. А мне стало страшно, что она его загрызет или покалечит.

— Эй…мальчик. Просыпайся. Она тебя съест.

Он резко подскочил на полу, тут же став на колени, впиваясь пальцами в клетку, а я тихо всхлипнула, увидев длинный порез у него на лице от виска через всю щеку до самого подбородка. Раскрытый и все еще кровоточащий. Его явно избили, потому что глаза мальчика опухли и заплыли, он силился смотреть на меня тонкими щелочками, а мне показалось, что я сейчас громко закричу от обжигающего чувства внутри…это его боль ошпарила меня словно кипящим маслом, оставляя первые пятна на сердце. Вот оно — самое начало проклятия, когда я подцепила эту смертельную болезнь без имени и названия. Потом я всегда буду ощущать его страдания сильнее собственных, даже тогда, когда он будет истязать меня саму…но самое страшное, что я всегда буду знать, что эту боль мы делим пополам, она никогда не будет только моей или его. Она наша общая…и нет ничего прекраснее осознания этой адской взаимности. А тогда я коснулась пальцами его пальцев, и он тут же отпрянул назад, а я вскочила на ноги и бросилась к шкафчикам с красными крестами, распахивая их настежь в поисках ваты, бинтов и спирта. Да, я знала, что делать с ранами все-таки моя мать врач и было время, когда я тоже хотела стать врачом, а отец, смеясь, учил меня лечить моих кукол и бинтовать им все части тела и даже зашивать раны. Когда я вернулась с медицинским железным лотком, доверху наполненным ватой, с баночкой спирта и бинтами, мальчик все так же сидел, вцепившись руками в решетку, и внимательно следил за каждым моим движением.

Я отодвинула засов на двери и едва захотела войти, как на меня тихо зарычала волчица… а ведь я совсем о ней забыла, пока собирала медикаменты. Мальчик обернулся к ней, издав какой-то низкий утробный звук, и снова посмотрел на меня. Переступив порог, я остановилась, сжимая в руках бинты и глядя расширенными глазами на ошейник на шее паренька и на железную цепь, вкрученную в стену. Сразу я их не заметила.

И я вдруг подумала о том, что так нельзя обращаться с людьми и с животными нельзя…Я буду хотеть сказать матери об этом. Невыносимо буду хотеть. Но я слишком хорошо её знала — едва я признаюсь, что ходила в лабораторию, она сделает все, чтоб я сюда больше никогда не попала, вплоть до того, что отправит обратно жить в нашем доме. Это была некая степень моего эгоизма — страх разлучиться с ним ценой его мучений и свободы. Возможно, расскажи я кому-то о том, что происходит за стенами исследовательского центра, у нас у всех была бы совсем иная судьба, но я этого не сделала. Мне такое даже в голову не пришло. Я возмутилась его ужасному положению, но ничего не предприняла, чтобы что-то изменить, и не предприму еще долгие годы, особенно когда пойму, что власти прекрасно знают об опытах над людьми и выделяют для этого средства, оказывая покровительство моей матери.

Решительно шагнув внутрь, я опять замерла, понимая вдруг, что нахожусь в клетке с двумя зверьми. Что мой новый знакомый на человека похож лишь внешне, и именно о нем говорили охранники — этот мальчик зарезал какого-то Василича. Но еще раз взглянув на лицо паренька, покрытое синяками, я подумала о том, что тот несомненно все это заслужил, и сделала шаг в сторону подростка.


Он мужественно терпел, пока я промывала раны перекисью и мазала спиртом, даже не вздрагивал. Потом я пойму, что по сравнению с той болью, которую нелюдь № 113 терпел ежедневно, мои манипуляции с его раной казались всего лишь комариными укусами.

— Ты такой сильный и смелый. Я всегда визжала, когда бабушка мазала мне ранки зеленкой. Я часто падаю с велосипеда, не умею на нем кататься, сын нашего соседа говорит, что я неуклюжая тощая каланча, — два мазка по ране и снова в его страшные, заплывшие черные глаза с багрово-синими веками, которые неотрывно смотрят на мое лицо так, словно не могут отвести взгляд. А я снова мазнула ваткой и подула, от этого движения мальчик резко отшатнулся назад и оскалился. Волчица зарычала вместе с ним, поднимая голову и навострив уши.

— Говорят, что так меньше щиплет. — тихо объяснила я, — Я всегда дую себе на ранки, когда мажу. Вот, хочешь, покажу?

Я закатала рукав платья и показала ему счесанный локоть, намазанный зеленкой.

— В школе с лестницы свалилась. Петька Рысаков, козел, столкнул, я ему за это портфель чернилами облила. Вот видишь, я тоже мазала и дула, и было совсем не больно. — я подула на локоть, и вдруг мальчишка тоже подул на него вместе со мной. Я засмеялась, а он вообще оторопел, глядя на меня не моргая. Тогда я наклонилась и подула на его рану снова. Теперь он не отшатнулся и даже глаза закрыл.

— Воооот. Я ж говорила — это приятно. А ты почему все время молчишь? Разговаривать не умеешь? А имя у тебя есть?

Он отрицательно качнул головой и вдруг снова смешно и очень серьезно подул на мой локоть, рассматривая рану, и я улыбнулась. Когда он это сделал, на душе стало так тепло. Сочувствие всегда порождает ответную волну эмоций.