– Вольно!

Команда эта прозвучала не слишком громко, но тут же десятки офицерских голосов покатили по небу:

– Оооо… ль… но! Оооо… ль… но!.. Оооо… ль… но! Оооо… ль… но!..

Знаете, чем американская армия отличается от российской, дорогие мои? В общем, почти ничем. В американской армии при команде «вольно!» надо расставить ноги на ширину плеч и скрестить ладони сзади у себя на копчике. Попробуйте вот сами. Сразу убедитесь, что о свободном, а тем более – вольном самочувствии в такой позе речи не идет. А в российской армии при команде «вольно!» разрешается ослабить, то есть – согнуть одну ногу в колене. Тут-то как раз и появляется во всем теле прекрасная нега… Совершенно излишняя при нахождении в строю.

Мы с вами, дорогие мои, сразу за командой «вольно!» ожидаем команду «разойдись!». Но Ксюха такой команды не отдала, потому что вольные разошедшиеся мужики с оружием в руках – не шутки, это понимает любая женщина в России.

К Ксюхе подошел генерал. Очень красивый, большой, толстый и представительный в фуражке с высокой тульей. Фамилия генерала, кстати тут сказать, нам известна, но в желании сохранить военную тайну мы вам ее не назовем. Тем более, что все генералы всех армий мира примерно одинаковы. Это солдаты, как ни парадоксально, отличаются разнообразием.

Генерал сначала отдал честь, а потом фуражку свою снял и держал ее на согнутой левой руке, словно штатский дипломат – свой цилиндр, представляясь главе государства, а поскольку генерал несколько наклонялся к Ксюхе, возможно, желая выразить ей всяческое почтение, то если бы не черный цвет фуражки, в сумерках могло показаться, что это официант стоит с полотенцем на руке. Ксюха сказала генералу лишь несколько слов, и тут же он надел фуражку и вновь взял под козырек.

Повзводно солдаты, громыхая щитами, начали залезать в машины, скрываясь под тентами, словно в коробках, машины одна за другою всфыркивали и выезжали за ворота. На пустом поле стали видны расставленные через равные промежутки голубые десятикубовые пластмассовые баллоны – до недавнего времени в них была налита водка, а теперь баллоны оказались, как вы сами понимаете, совершенно пусты, и красные их вентили, вырванные из своих винтовых отверстий, валялись рядом.

В топоте ног, в шуме моторов и в шелесте шин по горячему августовскому асфальту нам не слышно, что еще говорит Ксюха генералу. Ксюха ведь самая обыкновенная женщина, дорогие мои, обычная девчонка из провинциального Глухово-Колпаковского села Кутье-Борисово, она не может, даже будучи весьма крупного сложения, не может громогласно отдавать приказы генералам. Правда, генералы, как вы знаете, могут громогласно приказы исполнять.

Ксюха, значит, что-то еще сказала генералу, и тот, продолжая тыкать черными форменными рукавами в воздух, потрясенно спросил:

– Как, вообще? Никогда?

Трагический генеральский бас полетел эхом над полем.

– …да? …да? …да?…

Мы видели утвердительный кивок Ксюхи. Генерал оглянулся на стеклянные двери, из которых вышла Ксюха, потом вновь взглянул на Ксюху, ожидая, возможно, каких-либо с ее стороны возжения огней или обрушения строительных конструкций. Но Ксюха теперь, как, впрочем, и всегда, стала, повторяем, совершенно обычной провинциальной девушкой, пусть и очень крепкого телосложения.

– Слушаюсь… – потерянно сказал генерал.

– …усь… усь… усь… – печально отозвалось небо.

Ксюха вновь что-то ему сказала. Очередной тентованный грузовичок как раз проехал мимо собеседников, на мгновение закрыв их от нашего с вами взгляда, поэтому громогласный генеральский хохот оказался услышанным нами раньше, чем мы вновь увидели Ксюху и хохочущего военачальника.

– Ха-ха-ха-ха-ха… Ха-ха-ха-ха-ха… Ха-ха-ха-ха-ха… – падало с небес, перекрывая все остальные звуки. Генерал даже как-то, знаете ли, откинулся назад и, уронив покатившуюся фуражку, взялся обеими руками за брюхо, чтобы удобнее было смеяться, ставши при этом чрезвычайно похожим на персонажа репинской картины «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Потом громогласно спросил:

– Всем? Любого звания?

Ксюха вновь утвердительно кивнула, и генерал отчего-то сразу посерьезнел и еще раз произнес:

– Слушаюсь.

– …усь… усь… усь… – теперь прозвучало куда тверже.

Генерал поднял фуражку, рывком нахлобучил ее на себя, козырнул, повернулся через левое плечо и пошагал к черному авто с тонированными стеклами, припаркованному неподалеку.

Хотя Kсюхиных слов невозможно было расслышать, мы, пользуясь своим авторским положением, дорогие мои, можем вам сказать, что Ксюха, во-первых и в-главных, сообщила генералу, что государственная водка личному составу, а также и офицерскому, и генеральскому корпусу отныне выдаваться не будет, и мало того: объявляется сухой закон! Сухой закон! С этой минуты объявляется сухой закон! Для всех! А во-вторых, всем генералам и адмиралам, офицерам, сержантам и старшинам, солдатам и матросам – всем-всем-всем с завтрашнего утра предстоит поголовное бритье лобков, яиц, ягодиц вокруг анальных отверстий и самих половых членов, поскольку у некоторых, в том числе и у…, но мы не можем тут заниматься саморекламой, дорогие мои, у некоторых волосы растут и на членах, да-с. Вот именно это последнее распоряжение, кстати вам тут сказать, и вызвало искреннее веселье генерала, хотя что тут смешного, мы понять не беремся. Ничего смешного.

Может быть, веселье генерала вызвало еще одно Kсюхино распоряжение – помывка решительно всех жителей, как военных, так и штатских, теперь должна происходить не по банным талонам раз в неделю, а ежедневно, причем два раза в день.

Вот это действительно смешно. Это мы можем понять – смешно. Ведь что делать с собою чистому человеку? Куда пойти? Какие совершать поступки? Возможно ли тщательно вымытому делать не очень чистые дела? И удадутся ли грязные дела чистому человеку? Загадка.

Через несколько минут Ксюха оказалась совершенно одна в сгустившейся тьме. Ледовый Дворец за ее спиною не светил ни одним окном. Ни одной автомашины, кроме тускло поблескивающего в темноте КАМАЗa, не стало вокруг.

Ксюха повернулась, подошла к КАМАЗовской дверце со стороны водителя, открыла эту дверцу и вытащила Чижика. Пачкаясь в крови, она перенесла тело вокруг кабины и, по-мужичьи хэкнув, посадила его на пассажирское сиденье. Чижик обрушился было вперед на черное пластмассовое торпедо, как раз напротив пассажирского сиденья делающее почему-то странный выгиб навстречу сидящему, обрушился, словно бы желая хоть после смерти вновь взяться за ручку штурмовика, по-прежнему стартующего на застрявшем в углу осколке ветрового стекла, или же трахнуть красотку Келли Хендерсон, по-прежнему стоящую раком, призывно оглядываясь на смотрящего. Ксюха прислонила Чижика к подголовнику сиденья, протянула руку, выдрала из резинового ободка осколок стекла с Келли и штурмовиком, об колено разломала пополам, Келли выбросила, а штурмовик положила Чижику на колени. Потом она вновь обошла кабину, одним махом, подсучивши платье, взобралась на сиденье, повернула торчащий в замке ключ.

Чижиковский КАМАЗ, тепло урча двигателем, выехал в опустевший город.

Встречая только патрульные машины и бронетранспортеры – стоящие в открытых люках командиры машин вытягивались и отдавали Ксюхе честь, их белые лица выделялись во тьме между черными ушами танковых шлемофонов, – Ксюха приехала к себе на свалку, провела КАМАЗ под поднятым шлагбаумом. Ослепительный свет фар ударил в дверь знакомой нам с вами норы.

Ксюха припарковалась вплотную к двери, выключила двигатель и прислушалась. Стояла полная тишина.

Она тяжело спрыгнула на землю. Несколько собак беззвучно проявились из тьмы, подошли к Ксюхе и легли рядом.

– Соба-ачки, – со вздохом сказала Ксюха. И это было первое и последнее слово, которое она произнесла в тот вечер после разговора с генералом.

Оставив тело Чижика в кабине, она спустилась в пустую нору, разделась догола, легла на их с Цветковым постель, накрылась рваным одеялом, повернулась к стене и мгновенно заснула.

Теперь мы должны сделать еще одно признание, дорогие мои.

Дело в том, что мы собрались было во всех красках живописать развернувшуюся со следующего утра картину похорон Цветкова и Чижика. И как их несли на руках от норы до вырытых могил, и сами могилы, и почетный караул, и троекратный залп, и Бог знает еще чего всякого. Так вот: мы отказываемся от этого намерения. Во-первых, мы сами похорон не любим, поскольку они на нас оказывают гнетущее впечатление, не только вызывая параноидальные мысли о когда-либо – не скоро! не скоро! – пройдущих собственных похоронах, наверняка куда более скромных, чем похороны Цветкова и Чижика, но и напоминая об уже прошедших в разное время похоронах и смертях любимых нами людей и животных. А во-вторых, картина похорон ничего нового в наше правдивое повествование не внесет. И сцену нового прощания Ксюхи с Цветковым нет у нас сил описывать. Ну, нету…

Единственное, что мы считаем возможным сейчас присовокупить к нашему правдивому повествованию, так лишь то, что утром, тяжело проснувшись, Ксюха одним рывком сдернула со стены старую шпалеру и убедилась, что емкость для водки, прежде помещавшаяся за шпалерой, отсутствует. В нише зияла пустота. Ксюха мгновенно взглянула на темную пропасть на месте огромной бутыли; на измученном лице Ксюхи не отразилось ничего.

А теперь, после окончания похоронной церемонии, Ксюха и Настена стояли, обнявшись; это, кстати вам сказать, часто случается с женами одного и того же человека, когда человек этот умирает – обе, или сколько их случается, вдов, – обе вдовы обнимаются, им более некого делить. Ну, разве что имущество. Но у Цветкова никакого имущества не было, квартира его принадлежала Институту, да и по-настоящему любившие женщины – такие еще встречаются, дорогие мои, ей-Богу, – по-настоящему любившие женщины не думают в такую минуту ни о каком имуществе. А Настена все-таки любила Цветкова, да-с… И любила Чижика… И так тоже бывает… Настена сейчас сама стала словно бы неживой; спросить бы ее – она сказала бы, что нету у нее сил теперь жить. И очень скоро ей воздалось по вере ее.