– Je ne suis pas une nonne, – хихикала Катя, – Mashunia, je ne suis pas une nonne, je fais ce que je veux.[186]

– Pendant que vous êtes dans le monastère, demoiselle, vous devez obéir à ses règles.[187]

– Полно тебе, Маша, – сухо сказала Катя по-русски после некоторой паузы.

Тени ходили по страстному лицу Маши. Пахло горящим воском. Свечи потрескивали в тишине.

Да, конечно, мы можем вам, наконец, открыть правду, дорогие мои: только что молитву к Святому Вонифатию возносила княжка Мария Борисовна Кушакова-Телепневская. Да вы и сами уж наверняка догадались.

Маша вдруг вновь порывисто обняла Катю.

– Ну, дай тебе Господь! – прошептала она те же слова, что произнесла игуменья. – Сестра! – горячо прошептала она, по всему вероятию, не вкладывая сейчас в это слово монастырского его значения. – Сестра моя! Сердце мое за тебя болит. – И еще почему-то сказала, не зная, почему, разве Сам Господь Бог в храме Своем вложил ей эти слова в уста: – Смерть твою возьму на себя, сестра.

И Катя ответила так же, еще почти пятьдесят лет не зная, какие слова она произнесла тогда:

– Смерть твою возьму на себя, сестра.

Это можно было сказать только по-русски.

Маша приложила узкую, точно такую же, как у Кати, ладонь, к груди, словно показывая, где у нее болит сердце – там, в самой-самой середине. Слезы вдруг брызнули у Маши из глаз, чего мы ожидать никак не могли, настолько сильным казалось нам юное ее лицо. Но у страстных женских натур, кстати вам тут сказать, слезы всегда очень близко. Слезы, значит, брызнули из Mашинных глаз, и так же неожиданно вдруг заплакала Катя. Если бы у нас, дорогие мои, хоть сколько-нибудь замечались садистские наклонности – чего, разумеется, и близко нет, посколькy мы считаем себя, страшно молвить, внутренне глубоко нежными и романтичными, как, впрочем, все себялюбцы – если бы у нас замечались садистские наклонности, мы бы сейчас насладились этим зрелищем: две сестры, обнявшись посреди полутемной монастырской церкви, тихонько плачут, утирая, как маленькие девочки, слезы кулачками. Это мы их заставили плакать! Мы! Мы довели до слез!

– Et comment savait-il?[188] – спросила Маша, переставши плакать.

– Je devinais… – вновь со смешками отвечала Катя. – Je lui ai envoyé une note avec une personne fiable, avec nos police du district. Nikolai Petrovich avait sauvé la succession d’incendies criminels et a récemment été dans le monastère… Et lui… – она вновь стала серьезной, – Je vous ai écrit pour lui, «Viens…». Juste… il suffit d’écrire… écrire qu’elle était vivante et que je l’aime… Si il largue tout et viennent… Pas besoin de lui pour être là maintenant, dans Peter… Ne pas… Je sens que je ne le fais pas… Voilà pourquoi je l’espère le rencontrer à la maison…[189]

– Il viendra, Katusha! Il va venir![190]

– Да!.. Да!..

Когда Маша, заперев за Катею дверь в монастырской стене, вместе с льнущими к ее ногам собаками шла к сестринским кельям, Катя уже была далеко, потому что Маша долго стояла у стены, прислушиваясь к Kатиным уходящим шагам, а потом просто впуская в себя тихую, чистую ночь и глядя, как на востоке мало-помалу разливается по небу светлая молочная полоса. И вдруг показался над краем земли ослепительный краешек солнца! Солнце красное встало над красной землей!

Маша радостно засмеялась и пошла к себе в келью, трепля по загривкам собак. В келье опустилась на крохотный коврик пред иконою Спасителя и так же радостно начала, крестясь, повторять:

– Спаси ее, Господи! Я верую Тебе! Спаси ее, Господи! Верую, что Ты спасешь! Спаси ее, Господи!

Потом она навзничь легла на низкую узкую свою постель, приложила руку к середине груди, как она это сделала недавно в храме, и самой себе сказала – теперь по-французски:

– Mon Dieu! Comment mes douleurs cardiaques!..[191]

В это время Катя с фонарем в руке уже стояла возле тех кустов, сквозь которые они с Красиным вылезли из потайного хода. Совсем рассвело. С улыбкою Катя посмотрела на примятую рядом траву, не успевшую и до сей поры окончательно распрямиться – настолько велика оказалась сила, примявшая траву к земле. И желание почувствовала Катя сейчас, желание, заставляющее и мужчин, и женщин совершать несвершаемое.

Желание Катя выдохнула – «ффуууу», постаралась выдохнуть, все еще улыбаясь, оглянулась по сторонам – никого. Потом несколько времени прислушивалась. Лес жил своей жизнью, уже полный рассветного птичьего пения, славящего свободу птиц, зверей и людей. Прислушалась, значит, Катя – никого.

Тогда она, с первого раза зажегши спичку, запалила фитиль в фонаре, задвинула стеклышко на нем, закатала на себе подрясник, присела на корточки и так, в левой руке поднимая фонарь, а правой раздвигая кусты, двинулась было голыми коленями вперед.

– Эй, девонька! – раздалось тут у нее за спиною.

Катя от неожиданности ахнула и села на попку, фонарь выронила. Фонарное стекло разбилось, огонек погас. Да тут, под Божием светом, а не в норе какой, фонаря не надобно было, говорим же мы – совсем уже рассвело.

7

Когда Ксюха с мертвым Цветковым на руках вышла на площадь позади Ледового дворца, там, на площади, уже стояла относительная тишина. Общий гул висел над площадью, что – мы уже вам, кажется, говорили, дорогие мои, – что всегда бывает, когда на ограниченном пространстве собирается большое число даже молчащих людей. А может быть, это ветер, тысячекратно ударяя в пластиковые щиты солдат, рождал немолчный однообразный звук. Точно так же ветер поет в песчаниках, перемещая и перемешивая крохотные частички породы. Бывали когда-нибудь в пустыне или хотя бы на границе песков, дорогие мои? Вот и советую никогда не бывать.

Относительная тишина, значит, стояла.

Несколько автоматных очередей, после которых стёкла в чижиковом КАМАЗе осыпались, а сам Чижик уткнулся головою в руль, несколько очередей отзвучали, отрывистые голоса офицеров и единый стук поднимаемых и вновь опускаемых на асфальт щитов отзвучали тоже, как и сотрясшие небо щелчки взводимых автоматных затворов. Все ждали новой команды. Все смотрели на закрытые стеклянные двери. И вот двери эти сами собою отворились, и Ксюха вышла из них.

Мы предугадываем ваши упреки, дорогие мои. Вы готовы нас упрекнуть в недостаточной последовательности. Ведь коль скоро Ксюха оказалась способною вызывать огонь и бурю, почему же мы отказываем ей еще в одном заурядном умении – в способности оживлять мертвых? Тем более, что любовь Ксюхи к Цветкову могла бы подсказать ей простой этот шаг, иногда свойственный богам. Но, во-первых, вы, дорогие мои, читаете пусть и несколько романтическое, но совершенно правдивое повествование, и мы не можем в угоду нашим и вашим, пусть даже самым горячим, желаниям выдумывать тут то, чего не было. Ну, не оживила Ксюха Цветкова. Во-вторых, возможности богов не безграничны. Не хочется это признавать, но приходится. Ксюха явилась войскам не в сияющем златом одеянии, а в самом обычном голубом платье, в своих обрезанных по щиколотку кирзачах. Так очередной римский квестор, трибун или претор, еще не ставший, но желающий стать императором, являлся к своим войскам не в белоснежной тоге и не в златом венце, а в измазанной кровью пурпурной тунике, в солдатском галее[192] без плюмажа, и не скипетр с навершием в виде орла держал он в поднятой руке, а опускал руку на гарду короткого боевого меча. Явившись к своим войскам в голубом платье и кирзачах, Ксюха, по всему вероятию, утратила способность оживлять мертвых – если, конечно, ею обладала прежде, – но зато в понятном и свойском прикиде приобрела возможность воодушевить и направить легионы. B-третьих, Цветкову суждено было погибнуть со славою. А если такая участь кому-нибудь суждена, тут уж не только боги, но и скромные авторы, даже отягощенные, как веригами, непомерным желанием властвовать над собственным текстом, как император над огромной империей, поделать ничего не могут.

Но было еще и четвертое, главное, что позволило Ксюхе защитить себя и попытаться избыть неистощимую водочную струю с русской земли, избыть, не понимая, что защитную корку, слой защитный она хочет содрать с такой же неистощимой почвы, словно бы держащей на материнских руках людей, по-матерински успокаивающих… дающих заснуть… забыться… заснуть… забыться… забыться… не думать… спать… спать… спать… – а вот оживить Цветкова оно же, это четвертое и главное, уже знаемое Ксюхой, уже чувствуемое ею внутри себя, – не дало. Иначе aнгельской сути стал бы лишен… Но об этом потом, дорогие мои, потом, уже в самом скором времени. Не сомневайтесь.

Ксюха вышла, значит, с Цветковым на руках, и тут же другие руки подхватили легонькое тело и положили на пластиковый полицейский щит. Шесть фигур в форме подняли щит с Цветковым над своими касками, и так же над касками Цветков на щите поплыл, передаваемый из рук в руки, от батальона к батальону, от роты к роте. Приближалась уже ночь, уже порядком стемнело, поэтому нам не очень хорошо видно, как там мертвый Цветков путешествует от подразделения к подразделению. Виден нам только красный его затылок, горящий в сумерках, как стоп-сигнал, или голые красные ступни, если щит с Цветковым случайно переворачивали, и его несли головою вперед как живого – ступни, тоже светящие катафотными огнями.

Тут, значит, Ксюха и отдала эту страшную команду, зачастую воспринимаемую в России слишком буквально, хотя и в воинском строю имеющую вполне определённое значение. Отдала эту команду, не только страшную, но и странную в устах женщины. Обычно женщины призваны Богом любить порядок – во всяком случае, и в отношениях с мужчинами, или, скажем, у себя на кухне, не правда ли? Ну, так считается… А если – ну, так считается, – нет у нее ни в чем порядка, то это не женщина, а дура и шлюха… Редкая женщина разрешает мужчине все, что угодно… Разве что очень любящая… А тут Ксюха отдала эту команду, которую все ждали, но которой никто не ожидал от женщины, вышедшей из стеклянных дверей с мертвым телом на руках: