– We take this bus, Pat. The other will not come, – быстро сказал учитель. – Come on.[156]

Они поднялись в совершенно пустой автобус. За рулем сидел пожилой мужчина – в черной бейсболке с надписью «Nьu-Iork» на огромном козырьке – да, вот именно так и было написано, дорогие мои, и в клетчатой ковбойке самой что ни на есть шотландской расцветки – черно-коричневой. Покосившись на удивительную надпись, Коровин усадил Пэт на первое сиденье и дважды прокомпостировал карточку. Пробойник компостера заело на коровинском проездном документе. Коровин ухватился на шишку компостера, с усилием вытащил ее наверх и вынул смятую карточку из зева тысячелетней машинки, словно испорченный бумажный лист из зависшего принтера. Такая вот техника бытовала в Ванькином городском хозяйстве. А вы как думали? Не валидаторы же у него в Глухово-Колпакове стояли!

– We are driving to the chemical plant, and then will go along the bank of the river for a few kilometers; is that okay, honey?[157] – успокоил учитель совершенно спокойную и счастливую англичанку. Она еще и еще раз покивала ему. «Конечно! Я поеду с тобою куда угодно, мой дорогой», – вот что читалось в ее глазах.

Однако сам Коровин спокойным вовсе не казался. Автобус тронулся, Коровин оглянулся в заднее стекло – вот теперь и на молчаливые джипы обратил он внимание. Людей на площади, повторяем мы, не было, однако учителю мерещился чей-то пронизывающий взгляд. Дело известное: даже если у вас нет паранойи, это не значит, что за вами не следят.

Автобус, значит, тронулся, завернул за угол, и пассажиры вновь не успели увидеть главного – как с противоположной стороны на площадь вывернул красный «Фольгсваген» с надписью «телевидение» и резко затормозил возле джипов.

Учитель уже смотрел вперед. Он был человек интеллигентный, если это расхожее и неконкретное понятие применимо к отдельным жителям даже Глухово-Колпаковской области. Поэтому, посматривая теперь на дорогу, учитель озабоченно продекламировал:

Шел трамвай девятый номер,

На площадке кто-то помер.

Тянут, тянут мертвеца.

Лaмца-дримца. Гоп-ца-ца.

И в ответ на поднятые вопрошающие брови заграничной подружки произнес с успокаивающей рукою:

– All is well, honey. We are riding.[158]

А мы с вами, дорогие мои, можем только в очередной раз констатировать ужасное свойство каких-либо стихов, даже столь примитивных, как продекламированные: они создают реальность. Опасное это дело – читать, а тем более писать стихи.

– Американцы? – вдруг спросил шофер. И, не дожидаясь ответа, сам вынес вердикт. – Америка-анцы… Не люблю вашу Америку, – сообщил он еще, странно усмехаясь.

– Почему? – кротко поинтересовался учитель.

– Спаивают народ! Суки. Лезут всюду. Сюда к нам лезут. Народ… специально спаивают… Спец… – автобус тряхнуло на яме. – …циально… – закончил фразу шофер.

– Я русский, – на всякий случай сообщил учитель Коровин в ответ народному гласу. – Здесь родился… Здесь школу окончил… Институт окончил в Питере и вернулся сюда, – он опять оглянулся на заднее стекло автобуса, словно бы раскаиваясь в своем возвращении к родным пенатам и намечая путь обратно в покинутый им центр культуры. – Здесь у меня мама живет, – закрепил учитель свою привязанность к родному городу. – А девушка – англичанка… Англичанка…

Шофер только усмехнулся и ничего не сказал.

Коровин, нервничая, вновь оглянулся. Вдалеке за автобусом ехала машина, но определить, именно за автобусом она следует или же просто двигается той же улицей, было невозможно. Тем временeм автобус выехал на извилистое шоссе, по обеим его сторонам располагались бревенчатые деревянные домики с густыми палисадниками, но деревня считалась находящейся в городской черте. Это была уже Лосиная улица, Лосинка.

Шофер затормозил возле пустой остановки, открыл обе двери и стоял, словно бы упорно ожидая пассажиров. Коровин в очередной раз оглянулся – сквозь жирную августовскую зелень ничего не было видно за поворотом, который они только что проехали. Если бы машина шла просто в том же направлении, она сейчас должна была обогнать стоящий автобус и проехать вперед. Повисло молчание, нарушаемое только пыхтящим на холостых оборотах двигателем.

– Едем? – спросил учитель.

– Ты вот что, парень, – шофер повернулся от руля. – Бери свою траханную американку и вали с нею отсюда… Пока цел… Понял? – он пожевал губами и вновь произнес, как мантру: – Спаивают народ… Суки американские…

– Но вы же вот не спились, – вступил учитель в дискуссию. – Значит…

– Я вообще не пью, – отрезал шофер. – Вообще. Я вшился. Меня ты так просто теперь не возьмешь… Давайте выметайтесь, на хрен… Ты посмотри, – он показал пальцем куда-то в сторону Кутьей горы, – посмотри, что наделали… Суки американские!

Пэт и учитель рефлекторно последовали взглядами за указующим перстом, но, разумеется, ничего не увидели над зеленой листвою и грязно-белесыми шиферными и черными рубероидными крышами. Только вдруг странный рокот, словно бы рокот морского прибоя, послышался им, но то был, безусловно, вызванный чем-то иным звук, потому что никакого прибоя Нянга никогда не производила, а от веку ровно и спокойно текла в своих берегах, каждый год тихо приподнимаясь весною и так же тихо входя в межень летом. И русло свое Нянга, в отличие от многих северных рек, не меняла, кстати вам тут сказать, никогда. Просто золотая, чудесная была река – Нянга.

– Давай, – повторил шофер. – По-хорошему. А то будет по-плохому. И сучке своей американской скажи, чтоб выметалася из России, на хрен, пока ей жопу не разодрали тут… Понял?.. Что с народом делают! – стихийный пропагандист города Nьu-Iork сокрушенно покрутил головою. – Давай, пшел!

– Come on, Раtusha. Then you have to walk.[159]

Покорный учитель встал с сиденья и протянул руку спутнице.

– Why?[160] – беззвучно изобразила она.

– I warned you: buses do not run.[161]

А мы вам до сих пор ничего не рассказали о Евгении Коровине, дорогие мои. Ну, чтобы надолго не отвлекаться, мы коротенько. А про Пэт еще чуть попозже, хорошо?

Мать, школьная учительница, ростила Евгения одна. Нам неизвестно, по любви она вышла замуж или же еще как, зато достоверно известно, что фамилия отца Евгения была такая – Сорока. Уж извините нас. Как только Евгений появился на свет, отец, не вынесши криков и плача новорожденного, чуть ли не на следующий день после возвращения жены из роддома, завербовался работать в Нерюнгри – это угольный разрез в Якутии, если кто не знает. По прибытии на место счастливый родитель отправил домой телеграмму всего из двух слов. Грамотная, но лишенная чувства юмора якутка в почтовом отделении, поправивши на себе обшитый мехом талалай – несмотря на пыщущую жаром сваренную из керосиновой бочки «буржуйку», на почте стоял холод – якутка, значит, машинально переправила в телеграмме слово «прилетел» на слово «прилетела». И в Глухово-Колпакове получили депешу следующего содержания: «Прилетела. Сорока».

Более никаких почтовых отправлений отец семье не адресовал, в том числе и денежных. А когда мать отправила письмо в Дирекцию угольного разреза с вопросом о судьбе мужа и алиментов, получен был ответ, что техник Сорока противопоставил себя коллективу, уволен по статье за неоднократное грубое наружение трудового законодательства и, по слухам, устроился на полярную метеорологическую станцию на берегу моря Лаптевых, где он осуществит свою мечту, не раз им декларируемую в кругу товарищей по работе – станет пребывать в полном одиночестве. И что туда ему, Сороке, и дорога, а где точно находится оная полярная станция, в Дирекции не известно – море Лаптевых большое. И, соответственно, ничего не знают в Дирекции про алименты.

Мать не стала более искать мужа и писать еще куда-либо. Она только поменяла паспорт, вернув себе и сыну собственную девичью фамилию. А штамп в новом паспорте о заключении брака с гр. Сорока – так вот, в именительном падеже, потому что русская девушка в Глухово-Колпаковском ЗАГСе оказалась менее грамотною, чем якутка в Нерюнгри, – штамп, значит, о заключении брака с гр. Сорока Олегом Владимировичем всю жизнь гр. Коровину совершенно не заботил. Так что ни нам, ни гражданке Коровиной об отце Евгения ничего не известно.

Главное, выросши без отца и унаследовав профессию матери, Евгений, несмотря на свою яркую краеведческую деятельность, сохранил некоторые черты инфантильности, поэтому сейчас, вместо того, чтобы дать водителю в рыло, выбросить его из кабины и самому сесть за руль, чтобы доехать до места назначения, Коровин покорно вышел на остановке, помог сойти Пэт и только руками развел. Автобус тут же уехал. Англичанка и учитель прислушались и недоуменно и тревожно переглянулись.

Теперь рокот моря словно бы приблизился. Казалось, в недалеком прибое купаются и радостно кричат дети, потому что вскрики слышались в рокоте волн. И еще казалось, ветер, теплый дневной бриз дует, сам себе подпевая, с суши на морской простор, потому что завывания ветра слышались тоже совершенно ясно.

Через мгновение Коровин понял, почему ветер пел прямо у него в ушах. Это по всей безлюдной сейчас Лосинке выли собаки. И вдруг он увидел живого жителя Глухово-Колпаковского пригорода. То есть, жительницу, женщину. Старуху. Та копалась на своем огороде, стоя в меже на коленях. Сидящая возле нее кудлатая собака перестала выть, всмотрелась, как человек, в Коровина и Пэт, разве что лапу козырьком к глазам не приложила и залаяла, не отходя от хозяйки. Старуха подняла голову и вдруг погрозила кулаком с зажатoй в нем тяпкою.

– Шлюхи траханные! – визгливо закричала старуха. – Шлюхи траханные!

Собака вновь завыла, поднимая морду и показывая шерстяное горло.

– Come, come, Patusha![162] – учитель потащил не поспевающую за ним Пэт по проулку. Он еще продолжал оглядываться. Машина, только что едущая за их автобусом, так и не появилась, вероятно, свернув на предыдущем перекрестке или остановившись у какого-нибудь дома здесь, в Лосинке.