– Браво! – теперь закричал Васильев. Он встал и, в свою очередь, пожал Темнишанскому руку. – К оружию! К оружию!

– Народ явится требовать водки и заодно сметет всех Романовых с их косметическими декоративными реформами! С незаконченным освобождением крестьян! С ложью о будущем даровании конституции! С ложью о свободе! Мы с… вот с Александром Ивановичем освобождены… допущены до обеих столиц… Высочайшим указом… Но мы с Александром Ивановичем…

– Fuck! Of course, we are always together with Nikolay Gavrilovich![118] – подтвердил Александр Иванович. И вдруг продекламировал, пользуясь тем, что никто из присутствующих не понимает по-английски:

Mary had a little lamb,

Its fleece was white as snow;

And everywhere that Mary went,

The lamb was sure to go.[119]

Темнишанский не обратил на стишки ни малейшего внимания.

– Мы рассматриваем наше освобождение как подлую уловку царизма! Свободу нельзя подарить! Поэтому… вот… Мы не верим нашему лживому освобождению!

– Fuck! Fuck![120]

– Свободу возможно только взять! И народ сам возьмет свою свободу! Скинет оковы!

Тут молчащий до сей минуты Морозов вновь крякнул, как селезень, призывающий симпатичную уточку. И на зов немедленно откликнулись.

Дверь в hall приоткрылась, в щель просунулась разделенная пробором точно пополам напомаженная голова гостиничного лакея. Но он даже не успел ничего спросить.

– Любезный! – восторженно закричал Васильев. – Шампанского!

– Слушаюсь…

– Buffoons! Fucking buffoons! I’m not going to pay for your stupid champagne![121]

Голова исчезла. Храпунов громко засмеялся, все, кроме Красина, посмотрели на него и, возможно, поэтому, когда за матовою стеклянной дверью возникло некоторое движение и странные стуки, они остались незамеченным сидящими вокруг стола. Что уж говорить, что произнесенные за дверью слова лакея «Точно так, вашшш высокобродь… Здеся обои изволят находиться… И еще с ими пятеро лиц… Подавать прикажете на семь кувертов или же на восемь?» оказались не услышаны, как не был услышан и ответ.

Все время от начала речи Сельдереева Красин сидел совершенно безучастно, с отрешенной улыбкой на лице, но глаза его были счастливы, потому что он думал о своей любви и нежности к Кате. А после того, как он столь неосторожно поднял взгляд к потолку, Красин более ни на что не реагировал. Он не только не слышал, он попросту не слушал, что ему говорят, сидел неподвижно, словно бы конная статуя, и глаза его теперь безумно сверкали, как – простите нас за это сравнение – как два раскаленных угля. Можно было бы предположить, дорогие мои, что Красин сейчас пребывал – разумеется, в мыслях своих – вместе с Катею на, скажем, зеленом лугу. Вместе с Катей! Катей! Катей!..

– Иван Сергеич! Иван Сергеевич!.. Да что ж это? Иван Сергеевич в постоянной прострации пребывает!

Красин поднял голову. Из всего сказанного ему сейчас он услышал только два слова: Дворцовый мост.

– Дворцовый мост!

– Да… – Красин было рефлекторно приподнялся, но вновь поспешно опустился на стул.

– Дворцовый мост – наплавной конструкции, – начал он докладывать, словно на экзамене, кажется, действительно не соображая, что, зачем и где говорит. – Пролетные строения, состоящие из деревянных балок, поперечин и настила, уложены на плашкоуты, расставленные поперек реки и закрепленные якорями. А после реконструкции двадцать первого года мост имеет каменные береговые устои и пролетные строения подкосной системы. Плашкоутов в настоящее время пятнадцать штук, господа… Три плашкоута переведены на Дворцовый из состава бывшего Исаакиевского моста, а на месте Исаакиевского моста теперь устроена лодочная переправа… Потому что изволите ли видеть: после окончания строительства Благовещенского моста, расположенного ниже по течению Невы, – безумно продолжал Красин, – Исаакиевский мост потерял транспортное значение. Проект наплавного мостового перехода напротив Зимнего Дворца разрабатывал еще покойный инженер Герард Иван Кондратьевич. – Тут Красин прокашлялся, и голос его окреп. – Мною, инженером Красиным, еще два года назад подан был на Высочайшее имя проект мостового перехода, целиком выполненного из стальных клепаных балок с возможностью поворотного подъема двух центральных пролетов… Революционный для России проект! Революционный проект! – гордо повторил он эти слова, на мгновенние счастливо впадая в прошлую свою жизнь, и странно прозвучало слово «революционный» в этом собрании и в этот час. И, кстати тут сказать, совершенно впустую прозвучало, дорогие мои.

Повисла тишина.

– Иван Сергеевич! Иван Сергевич! Как скоро возможно развести и свести нынешний мост?

Красин пожал плечами, поерзал на стуле и поправил на коленях шляпу.

– Часа за два… Один из плашкоутов выводится из линии, а с двух смежныx с ним плашкоутов поднимается с каждой стороны по половине пролета… – остатки сознания проявились в несчастной красинской голове, он вспомнил помимо себя: «какую-то ручку надо крутить» и усмехнулся: – С помощью несложной зубчатой передачи… И точно так же выведенный плашкоут устанавливается на прежнее место, а пролеты опускаются…

– Только крови никакой не надо, друзья мои, – вдруг сказал Херман. – Убивать никого не надо… Романова убивать не надо… Лишь отстранить…

Его никто не услышал. Усмешки сидели на лицах Морозова и Храпунова.

– Bloody fools! Bloody clowns![122]

– А команда? – возбужденно спрашивали Красина Темнишанский и Сельдереев. – Команда моста? Состав команды?

– Ну, я не знаю в точности, господа, – Красин вновь пожал плечами. – Это несколько… Тут не моя компетенция… Три или четыре унтер-офицера и по два солдата на каждые два плашкоута… – теперь он уже совершенно по-красински усмехнулся и даже привычным жестом огладил бородку, попутно впервые за много часов ощутив, что он, инженер Красин Иван Сергеевич, помимо прочего, еще и совершенно неприлично небрит. Щеки кололи щетиною. – По двое солдат или же просто фабричных – ручку крутить… Всего человек тридцать-сорок на весь мост… А что-с?

– Замечательно! Замечательно! Тридцать человек – это мизер! Мизер! При всех условиях мост должен быть сведен! Будет сведен! Двух часов вполне достаточно!

Теперь Красин думал, как же он в таком виде предстанет перед Катей. Катей! Катей! Катей!.. Совершенно невозможно! Надобно сей же час вызвать сюда в hall гостинничного цирюльника, или как их стали называть и в России, после того, как чуть не все пленные французы начали выказывать себя в устройстве русских причесок и париков и бритье русских щек – парикмахера, да, парикмахера, словно бы в Париже красинской юности, немедля же вызвать парикмахера и побриться! Привести себя в порядок!

– Эй, любезный! – громко позвал Красин лакея, никого более не слушая. – Любезный! – закричал он уже во весь голос, поскольку лакей и не подумал явиться.

– Серафим Кузьмич! Дорогой! – Сельдереев с Темнишанским, в свою очередь, не слушали Красина. – Тридцать человек – это же?.. Да? Мизер! Мы даем вам полный карт-бланш! Все разрешаем! Сarte blanche![123] Сarte blanche народной свободе!

Храпунов вновь засмеялся. А Морозов поднялся из-за стола.

– Вы что же, милые люди, удумали? – с неподдельной тревогой спросил он, и его жирную морду, только что усмехающуюся, перекосила судорога. – Допустить народ до водки? Народная свобода ваша… до свободной водки доведенная… – Он cделал ударение на втором слоге. – Это беда… Для всей России беда!.. Вы, – он повернулся к Васильеву, – вы, офицер… Да куды ж обиноваться! Я вас всех сейчас, милые люди…

Морозов рывком вытащил из-под стола узел с обмундированием, но сделать ничего не успел, потому что теперь поднялся Храпунов.

– Merci. Bienfaiteurs. Ils me donnent carte blanche.[124] – Все еще похохатывая, произнес Храпунов. – Благодетели, мать вашу поперек и вдоль, – повторил он по-русски. – Разрешают мне, на хрен… Да мне потрахать ваше разрешение… Козлы хреновы… Я, блин, что похочу, то и заделаю, мать вашу лежа и стоймя, на хрен… Во всем Питере, мать вашу… Во всей, мать вашу, империи…

– Buffoons! Buffoons![125]

Сельдереев плюхнулся на стул, Васильев схватился за кобуру, но «смит вессон» свой не успел вытащить.

Дверь отворилась, вошли, гремя ножнами об пол, четверо жандармов, за ними огромного роста гостиничный лакей-вышибала, за ним такой же здоровенный швейцар, за ними появился полный господин, представляющий, по всему вероятию, гостиницу Savoy, тут же вслед за ними вошли еще двое жандармов и за ними еще двое жандармов. В hall сразу стало очень тесно. Видно было в коридоре еще тьму жандармских мундиров; теперь стал слышен стук палашей об пол и о стены. Заговорщики застыли на месте. В новую тишину, твердо ступая ботфортами по паркету, вошел жандармский полковник с большим галльским носом над щеточкою усов, с заворачивающими к носу бакенбардами. На эфесе палаша у полковника висел георгиевский темляк, на кителе под горлом – аннинский крестик, и Красин вычистившимся сознанием вспомнил, где видел полковника – тот сидел в пролетке в день прибытия в Санкт-Петербург Александра Ивановича Хермана. Кажется, это было вчера, да что! сегодня! пятнадцать минут назад! Только пятнадцать минут назад он, Иван Красин, счастливо пребывал вместе со своей женщиной! С Катей! Катей! Катей! На вокзале! На зеленом лугу! На голубых небесах!

– Здравствуйте, господа, – улыбаясь, произнес полковник. – Позвольте представиться: полковник барон фон Ценнелленберг Христофор Федорович. Покорнейше всех прошу садиться.

Но все уже и так сидели на стульях.

Сразу за полковником, не давая присутствующим никакой передышки, вошел давешний, заглядывавший в дверь и тщетно призываемый Красиным лакей с ослепительно белым, сияющим свежайшим крахмалом полотенцем на руке. В другой руке он, балансируя, как акробат, держал на серебряном подносе серебряное же ведерко со льдом, откуда выглядывала запечатанная головка бутылки. Еще на подносе стояли ровно восемь зеленого хрусталя узких фужеров.